рты опять стонут и распахиваются широко, чтобы крикнуть и в последний раз судорожно втянуть воздух.

Теперь пожилой американец повернулся к своим товарищам по группе, перешел для них на американский английский, снова принялся объяснять, описывать, указывать — «примерно там, за соснами» и «как раз здесь». Рассказывал об иракской бронемашине, которая «крутилась тут, где хотела, со своим пулеметом и пушкой, совсем нас задавила». Широким жестом радушного хозяина показывал — «вон там я лежал, с пулеметом. Вон в том углу крыши. А в этом доме, что напротив, сидел их снайпер, ну, он и всадил в меня пулю».

И тут же, не по возрасту легко, наклонился, закатал штанину и показал два светлых шрама между коленом и лодыжкой:

— Вот, сюда. Маленький — входное отверстие, большой — выходное. Наш сапер стащил меня на спине вниз, вернулся на крышу мне на смену, и его тут же накрыло из миномета. — И опять перейдя на иврит, предназначенный только мне, экскурсоводу: — Здоровенный такой парень был, даже больше меня. Настоящий богатырь, бедняга. Его буквально пополам разорвало, тут же кончился, на месте.

Он говорил и говорил, высвобождая на волю воспоминания, видно теснившиеся в нем все эти годы, — пусть тоже подышат немного и расправят кости, пусть глянут на то место, где когда-то обрели форму, пусть поспорят и сравнят: которое уцелело? которого и вовсе не было? которое стоит хранить и дальше, а которое уже и не стоит?

— А что же с ним? — вернул я его к своему. — С тем голубятником, о котором ты рассказывал? Ты сказал, что он погиб. А ты видел, где это было?

Желтые глаза старого льва снова уставились на меня, большая загорелая рука легла мне на плечо, другая загорелая рука протянулась и указала. Коричневые старческие пятна на тыльной стороне ладони, ухоженные ногти, серебряные морские часы на запястье, отглаженный и отвернутый белый манжет. Рука, которую легко себе представить на прикладе ружья и на голове внука, рука, способная ударить по столу и знающая толк в женских талиях и бедрах.

— Вон там.

От него веяло доброй мягкой силой, и мне вдруг показалось, будто на меня глянули отцовские глаза и это рука отца скользнула с моей головы на плечо, направляя и даруя мне опору и силу.

— Где «там»? Покажи точнее.

Он наклонился ко мне, как всю жизнь наклоняются ко мне все высокие люди.

— Вон там, между краем этой лужайки и теми качелями, где качаются малыши, видишь? Там была тогда небольшая каменная пристройка, метра два на два, не больше, что-то вроде склада для садовых инструментов. Мы с вечера отошли во внутренний двор монастыря, а остатки второй роты укрылись в том вон здании, что по другую сторону проулка, потому что эта иракская бронемашина косила всех, кто осмеливался высунуть нос. Но этот голубятник, черт его знает зачем и каким манером, вылез все-таки наружу и ухитрился пробраться в ту пристройку. Там мы его и нашли, когда всё кончилось.

3

Я не мог больше там задерживаться — собрал их всех в «Бегемот», как назвала моя жена тот огромный джип-шевроле, который когда-то мне купила, и мы спустились к Немецкому кварталу.[3]

Только теперь я почувствовал, как устал. С этими маленькими группами иной раз больше мороки, чем с полным автобусом туристов. День мы начали в Тель-Авиве, продолжили в Хульде — рассказом об автоколонне, названной в честь этого кибуца во время Войны за независимость, — сделали небольшой перерыв на сэндвичи в Мицпе-Гарэль, взобрались по «Дороге джипов», а потом спустились по «Бирманской тропе»[4] к бывшим боевым позициям вблизи того места, где начинается подъем к Иерусалиму, для очередных объяснений на очередных смотровых площадках.

Отсюда я повез их на военное кладбище, а там уже мы поднялись наконец в Иерусалим, к монастырю Сен-Симон, что в квартале Катамон, и к этой вот неожиданности — что самый старший из шести американцев, которых я в этот раз вожу и просвещаю (некий сенатор, его секретарь, его советник и трое бизнесменов, все, как один, — гости министерства иностранных дел), был когда-то бойцом Пальмаха и участвовал в том сражении, которое я им пытался там описать. И к неожиданности еще большей — тому почтовому голубю, который вдруг вылетел из какой-то теплой завитушки его памяти.

— Ты знал его? — спросил я.

— Кого?

— Того голубятника, о котором только что там рассказывал.

Его лицо заполнило зеркало заднего обзора.

— Не очень. Он был со стороны, не из наших. Его прислали наладить голубиную связь в батальоне. Говорили, что он специалист высшего класса, голубями занимался чуть не с детского сада.

Его глаза впились в меня, как крючки колючего каперса.

— И как его звали, я уже тоже не помню. У меня там много друзей погибло, да и времени немало прошло.

На светофоре против кладбища в Немецком квартале я повернул налево. Узкая улица была запружена людьми и машинами, «Бегемот» еле полз, и я воспользовался этим, чтобы на ходу расстелить перед ними свой коробейный товар: великаны, филистимляне, англичане, немцы[5] — «и обратите внимание, господа, на стихотворные строчки из Библии, выгравированные на притолоках, а вот это, по левую руку, — старая иерусалимская железнодорожная станция, сейчас она бездействует, но ребенком я часто ездил отсюда с матерью в Тель-Авив, причем, вы не поверите, — на поезде с паровозом!».

Поезд медленно постукивал, скрежетал на металлических изгибах ушелья. Помню маленькие ухоженные арабские грядки по ту сторону границы,[6] мыльную пену, колыхавшуюся в сточной воде. Ветер нес хлопья сажи от паровоза, и ты стряхивала их с волос и радовалась: мы едем домой, в Тель-Авив!

Запах хлеба, крутого яйца и помидоров — еды, которую ты всегда брала с собой в дорогу, — снова возникает у меня в носу. Мой лоб заранее собирался морщинами — как и сейчас, когда я об этом пишу, — в ожидании обычной твоей игры: ты ударяла по нему крутым яйцом, говорила «бац!» и смеялась. Я каждый раз вздрагивал от неожиданности, а ты каждый раз смеялась. Шелест бумаги, когда твои пальцы доставали щепотку соли — посыпать еду, и твоя песенка: «Паровоз уж зассвисстел» — так ты пела: «зассвисстел», — «паровоз уж зассвисстел, не поедет, кто не сел…» — и твоя улыбка, которая становилась тем шире, чем больше мы удалялись от Иерусалима. Улыбка радости и счастья: домой. В Тель-Авив.

Нет, они мне верят. А почему бы им, собственно, мне не верить? Экскурсия у меня организована прекрасно, сэндвичи, кофе и сок ждут, заранее приготовленные, именно в то время и в тех местах, где было обещано, придавая такую же реальность и надежность рассказам и объяснениям самого экскурсовода, а сейчас, на террасе Синематеки, материализовались также заказанный стол, обещанный закат и замечательный вид. Вот тут гора Сион, господа, вон там могила Давида, если кого-то интересуют такого рода места и истории, а внизу под нами — бассейн Султана, и на его углу, у перекрестка, — сабиль,[7] напоить усталых и жаждущих.

А вот это, господа, — горы Моава, позолоченные последним светом солнца. «Да-да, вот так вот близко, действительно — рукой подать. Там когда-то стоял Моисей, на горе Нево, и смотрел сюда. И тоже, наверно, думал, что это рукой подать, только с другой стороны».

— Может, в этом-то и вся ваша беда, — заметил один из бизнесменов, в комичном, сплошь из карманов и кармашков, жилете, из тех, что так любят надевать туристы и иностранные журналисты, отправляясь на Ближний Восток, — может, в том-то и вся ваша беда, что у вас здесь всё такое маленькое, и близкое, и тесное и из любого места видишь еще и еще какие-то места.

И экскурсовод — это я, мама, не забудь и не ошибись, — экскурсовод ответил: «О да, разумеется» — и похвалил: «Вы совершенно правы», — да, действительно, всё маленькое и очень тесное — из-за людей, событий и воспоминаний, «так по-еврейски, я бы сказал», — и тут же, энергично смешивая правду с вымыслом и историю с этимологией, показал им ущелье Гееном, и стал рассказывать о кинофестивале, и о могилах караимов, и о жестоком культе Молоха — «кто тут у нас заказал холодный кофе, господа? — да-да, малолетние жертвы вопят на алтарях…».

Вы читаете Голубь и Мальчик
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×