Он вышел совсем на свет, снял фуражку и, когда Ульяна обернула голову в его сторону, молча махнул ей рукой.

Идет… Весь задрожал от радостного волнения: увидела, идет…

Но она круто повернула к крыльцу. И сейчас же звякнула щеколда, черным зевом зевнула дверь и захлопнулась.

Это было так неожиданно, конфузно и так обидно… Даже лихорадка перестала бить его. Сразу охватило глубокое спокойствие разочарования.

— Сволочь!.. — проговорил Терпуг с негодованием.

Сердито открыл ворота на гумно и нарочно, из мести, не затворил их: пусть бык залезет на сенник и нашкодит. Лег на прикладок соломы и застонал от досады. Почему ушла? Ведь узнала, видела!.. И ни слова…

Неровно обрезанный месяц висел как раз над гумном и обливал его твердым, отчетливым светом. Глухой гомон чуть-чуть доносился с далекой улицы, на которой был кулачный бой. А еще дальше, где-то на краю станицы, песня слышалась. Бас точно читал протяжно, нараспев, медленно, спокойно, важно, а в конце тонкой-тонкой струёй звенел в воздухе и тихо угасал подголосок. Опять кто-то брел по воде за садом, осторожно чмокал, плескал мерно и шуршал в городьбе. Мелькнул огонек в двух окошках. Через минуту погас.

«Легла… — враждебно подумал Терпуг. — Погоди… ты у меня не будешь ломаться в поясу!..»

Он не совсем ясно представлял, что сделать с Ульяной, но был уверен, что существуют меры, приводящие в послушание молодых баб.

Встал. Долго стоял, раздумывал, колебался: уйти ли, примирившись с неудачей, или — куда ни шло! — попытаться еще раз?.. Наконец, решительно тряхнул головой и пошел к куреню. Шел прямо, не пригибаясь и не стараясь укрыться. У окна все-таки присел, оробел. И достучал осторожно, тихонько, с расчетом… Как будто скрипнула половица. Почудились осторожные шаги босых ног и взволнованное дыхание за окном. Неясным пятном мелькнуло что-то и исчезло…

Подождал. Ни одного звука. Даже сверчок смолк. Так стало досадно, что не выдержал, стукнул с размаху кулаком в стену. Удар прозвучал коротко и глухо. Посыпалась мелкими крошками глиняная обмазка. И стало вдруг страшно: а ну-ка Савелий услыхал?..

И снова широкими прыжками он перелетел через двор на гумно.

Он не слышал, как стукнула щеколда и отворилась дверь, но увидел на крыльце беззвучный, легкий, как тень, силуэт. Она? Несколько мгновений силуэт был неподвижен.

Потом побежал, — не к гумну, а к калитке, — слышен был плещущий шум юбки. Она!.. Поглядела по улице — направо и налево — и бегом понеслась на гумно.

— Никиша, ты?.. Ну, зачем это?..

Из-под темного, большого платка, накинутого на голову, взволнованно и выжидательно глядело на него побледневшее лицо ее, все трепетавшее неуловимым трепетом. Часто подымалась грудь, и вздрагивал круглый вырез рубахи у белой шеи, четко отделявшейся от темного загара лица.

Он взял ее за руки. Сжал, свернул в трубочки похолодавшие ладони ее с тонкими, худыми пальцами. Зубы ее судорожно стучали, а глаза глядели снизу вверх — вопросительно и покорно.

Хотелось ему сказать ей что-нибудь ласковое, от сердца идущее, но он конфузился нежных, любовных слов. Молчал и с застенчивой улыбкой глядел в ее глаза… Потом, молча, обнял ее, сжал, поднял… И когда чуть слышный стон или вздох томительного счастья, радостной беззащитности, покорности коснулся его слуха, он прижался долгим поцелуем к ее трепещущим, влажно-горячим губам…

…Пора было уходить, а она не отпускала. Казалось, забыла всякий страх, осторожность, смеялась, обнимала его и говорила без умолку. Диковинную, непобедимую слабость чувствовал Терпуг во всем теле, сладкую лень, тихий смех счастья и радостного удовлетворения. Было так хорошо лежать неподвижно на соломе, положив ладони под голову, глядеть вверх, в стеклисто-прозрачное глубокое небо, на смешно обрезанный месяц и белые, крохотные, редкие звездочки, слушать торопливый, сбивчивый полушепот над собой и видеть близко склоняющееся лицо молодой женщины.

— Житье мое, Никиша, — похвалиться нечем… Веку мало, а за горем в соседи не ходила, своего много…

— Свекровь? — лениво спросил Терпуг.

— Свекровь бы ничего — свекор, будь он проклят, лютой, как тигра… Бьет, туды его милость! Вот погляди-ка…

Она быстрым движением расстегнула и спустила рубаху с левого плеча. Голое молодое тело, свежее и крепкое, молочно-белое при Лунном свете, небольшие, упругие груды с темными сосками, блеснувшие перед ним бесстыдно-соблазнительной красотой, смутили вдруг его своей неожиданной откровенностью. Он мельком, конфузливо взглянул на два темных пятна на левом боку и сейчас же отвел глаза.

— Вот сукин сын! — снисходительно-сочувствующим тоном проговорил он после значительной паузы. — За что же?..

— За что! Сватается… а я отшила…

— Лезет?

— А то!..

Мгновенной искрой вспыхнула злоба.

— Ну, я ему, черту старому! — вскочивши на колени и стиснув зубы, прошипел Терпуг сдавленным, негодующим голосом. — Лишь бы попался в тесном месте — я ему сопатку починю!.. А ведь какой блажен муж на вид! — злобно усмехнулся он. — Поглядеть со стороны — Мельхиседек — патриарх! Подумаешь… Ан на дело выходит — снохач!.. Сказано, правда: богатому хорошо воровать, а старому… Не подумает никто. Не то, что про нашего брата…

Они одновременно взглянули друг на друга и вдруг весело рассмеялись.

— Ну, сделаю я память кое-кому из этих фарисеев! — значительно промолвил Терпуг.

Помолчал и с таинственным видом прибавил:

— Соберется партия у нас… мы их выучим! Мы им произведем равнение!..

Он хвастливо качнул головой и тихонько хлопнул ее по плечу. Ульяна поглядела на него с несмелой улыбкой смутного понимания, ничего не сказала. Для нее чужда и нема была эта мечта о какой-то партии. Не бабье дело. Она счастлива сейчас своим грехом, своим прикосновением к пьяному кубку любви, и ни о чем другом не хочется ей ни думать, ни говорить, как о своем молодом одиночестве, чтобы вызвать к себе сочувствие и жалостливую ласку.

— Вот про Гарибальди ты почитала бы книжку! Какой герой был! — восторженно сказал Терпуг. Она засмеялась.

— Ну, где уж… какая я письменница! Азы забыла! Когда мужу письмо написать, и то в люди иду…

Он плохо слушал, думал о своем. Вздохнул и сказал:

— Эх, почему я не жил в те времена! Если бы теперь Ермак или Разин, ну — ни одной бы минуты в станице не остался!..

… Радостное чувство молодого самодовольства отдавалось беспокойной игрой в сердце, во всем приятно утомленном теле, искало выхода. Хотелось крикнуть гулко и резко, засмеяться, запеть, разбудить звонким, разливистым голосом спящую улицу, эту влажную теплынь весенней ночи, закутанную мягким, колдующим светом. Крикнуть удалым, зычным криком, гикнуть, чтобы слышали сонные люди беззаботного гуляку Никишку. Пусть догадаются, что идет он от чужой жены и весь охвачен ликующим ощущением великолепной жизни. Пусть, вздохнувши, вспомнят старики свою молодость и позавидуют ему…

Он запел. И хоть не был пьян, но стал пошатываться, как пьяный, фуражку сдвинул на затылок и пиджак спустил с одного плеча, потому что нравилось ему казаться пьяным и походить на Сергея Балахона: шататься его манерой, заложивши руки в карманы, задирать встречных, сейчас же мириться с ними и объясняться в любви. Нравилось бросать в воздух певучие звуки, менять голос с баса на подголосок, с подголоска переходить на низкие ноты, обрывать внезапно песню и прислушиваться к умирающему эху в хоре весенних голосов, которые шумели в левадах.

Ночной сторож Архип Лобан, дремавший на ольховых жердях, в черной тени у плетня, невидимый с освещенной стороны, строго прохрипел голосом человека, которому смертельно хочется спать:

— Кто идет?

Вы читаете Зыбь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×