проносящиеся за окном горы. Чашин всегда не любил меня — за высокое звание моего отца, за те книги, которые я читал, за любовь мою к картинам, которые он, Чашин, никогда не видел.

И он был прав — именно из-за отцовских погон моя жизнь была легче и, главное, безмятежнее, чем его. Может, из-за этой лёгкости я и покинул строй.

Чашину всё в жизни давалось тяжело, хотя учились мы вместе.

И вот что-то у него случилось теперь, появилась надобность, и я показался ему подходящим, несмотря на неприязнь и память о том, что стояло между нами.

Чашин говорил и говорил, а мы оказались вдруг в каком-то кафе у крепостной стены, где было жарко, душно, пахло потом и разлитым вином и снова потом, но Чашин никогда не замечал запахов, а я давно начал находить в них особый смысл, дополнение к тому, что видишь глазом, дополнение не всегда красивое, приятное, уместное, но завершающее картину мира, дающее ей окончательную правдивость и точность.

Мы пили, не пьянея, он говорил о деньгах и вдруг охрип и стал ругаться, ругаться без адреса, будто не нашёл ещё настоящего виновника своего раздражения.

Он говорил о присяге и наших погонах, о том, как мы все считали в восемнадцать лет, что лучшая профессия — это Родину защищать. Я был бывшим капитаном, а он был бывшим майором.

За столиками чокались, а я думал, что вот тогда я стал учить сербскохорватский и поэтому не попал в группу, учившую пушту.

Я учил другой язык и, шевеля губами в лингафонном кабинете, произносил слова по-сербски. Слова эти были: «миномёт», «истребитель-штурмовик», «истребитель танков», а друзья мои вели допрос «пленного» на пушту.

Этот пленный был пока ещё в кавычках.

Однако через год в жёлтый вертолёт, покрытый камуфляжными пятнами, попал «Стингер», и группа военного перевода с пушту перестала существовать.

Уцелел один Чашин, потому что его не было на борту. Он занимался другим делом, и я знал, каким. Дело было воровским и грязным. Мы встретились потом, уже когда нас обоих комиссовали.

У нас на погонах были разные звёздочки, у меня их было четыре, а у него — всего одна, зато большая.

И я помнил, почему так вышло — он научился исполнять приказы не раздумывая. Чашин научился убивать, а я — нет, хотя у нас были одни и те же толковые учителя. Это была давняя история, о которой я старался не думать, это казалось нашим общим прошлым, но всё же прошлое делилось на две части — чашинскую жизнь и мою. Чашинская часть прошлого мало походила на прошлое Багирова, и оттого не уживалась с моей частью. История Чашина сидела в моём прошлом, как стальной болт в буханке хлеба. История Чашина была вариантом моей собственной судьбы.

Теперь Чашин снова нашёл меня.

— Я тебе не предлагаю денег, — говорил он. — Это висяк. Я тебе не хочу их давать, да они тебе и не нужны. Я тебе предлагаю нормальную жизнь. Не бумажную, понял? Ты не училка и не бухгалтер, ты же ничего, кроме как служить, не умеешь.

Он говорил о том, что нас все продали, и каждому теперь нужно думать о себе.

Я между тем вспоминал офицеров, проданных оптом, и так же оптом спустивших свои в/ч — от боекомплекта до сапог б/у.

И ещё Чашин говорил о том, что теперь отдаёт долги. Видимо, их должен был получить я, потому что убитым уже ничего не было нужно.

И видно было, что нужен Чашину переводчик с навыками стрелковыми да языковыми.

Тягучая липкая тоска охватывала меня, и я, не говоря ничего, смотрел на развалины крепости. Чашин привёз меня обратно и сообщил, что наведается в посёлок через неделю.

«Что ж, неделя — это хороший срок», — подумал я, неловко выбираясь из машины.

Вернувшись в комнатку, я увидел скучающего парня с короткой стрижкой. Он ушёл, переваливаясь с ноги на ногу, как медведь, а я забылся неспокойным дневным сном.

Мне снилось то, что я всегда хотел забыть. По отлогому склону ползла «Шилка», поводя счетверёнными стволами своей башни, и была похожа на огромную черепаху. Она ползла мимо искорёженных обломков установки «Алазань», из которых теперь били не по облакам, а лупили по чужим деревням.

Потом надо мной склонялось печальное лицо Геворга, и, наконец, я видел его, это лицо, совершенно бескровное и отстранённое, потому что отрубленная голова моего друга была насажена на арматурный прут.

Я проснулся от того, что заплакал.

Я всегда плакал, когда видел эти сны. Ничего романтического тут не было, был страх, и были подлости, которые я делал, и о которых теперь так хотелось забыть.

Не было никакого героизма, а были грязные ватники и вечно небритые лица моих товарищей.

Можно было бы лермонтовским героем красоваться перед женщиной ночным кошмаром и скрипом зубов, но не было романтики в этих снах, а к тому же я знал, что зубами скрипят чаще всего от невыведенных глистов.

Это чувство отчаяния через день прошло, и я снова начал писать. Снова скрипел кривой стол, и снова пустел вечерний Шанхай.

Как и в прошлые дни, я отправился на набережную и снова встретился с лабухами.

Скоро мы очутились в странной сбродной компании, появилось вино, подошли женщины.

На меня сразу же положила глаз одна из них — некрасивая, очень богатая и очень глупая.

Её было так жаль, что я не сразу ушёл и ещё долго рассказывал ей какие-то истории.

Компания решила искупаться, и я с ними — сбежав всё же от своей собеседницы.

На пляже я начал отжиматься — так быстрее высыхаешь. А такой же пьяный, как и я, человек сказал мне, переводя дыхание:

— Брось, браток, не сажай при бабах мышцы.

Перед этим он на спор сидел у меня на плечах, и я отжимался с его весом.

Но девушки, появившиеся откуда-то на пляже, были хороши. Ради них можно было пожертвовать сном, и мы снова вернулись пить в кафе, хотя одна из них, образованная и начитанная, начала вдруг пенять мне за грубость.

Она говорила, что нельзя в присутствии одной женщины назвать другую дурой.

Я кивал головой и соглашался, а она говорила и говорила — о пошлости и приличиях, упоминая Лосева и Лотмана, Священное Писание и женскую солидарность.

Она шевелила губами, а я кивал и кивал, потому что мало было у меня собеседников, и не мог оттого я ссориться с нею.

Потом пришла другая, и мы заговорили о живописи. Эта другая говорила о Рафаэле, а я, слушая её, вспоминал, как приехал с отцом из Вюнсдорфа в Дрезден и ходил по пустым залам картинной галереи.

Товарищи отца были в штатском, но ничто не скрывало их военной выправки.

Наконец мы вышли к Сикстинской мадонне и остановились. Ангелы задумчиво и удивлённо смотрели на женщину, а женщина смотрела на нас и, теперь я думал, знала нашу судьбу. Она знала судьбу отца, которому осталось жить так недолго, она знала судьбы его подчинённых, она знала и мою судьбу, судьбу мальчика, который родился в чужой стране.

Но тут меня тронули за плечо. За время нашего отсутствия какой-то странный человек появился там. Он всё высматривал, высматривал меня, и странно знакомым казалось мне его лицо.

И вот теперь наконец он встал и подошёл к столику.

— Выпьем, ребята…

В общем шуме и гвалте его не расслышали. Рука незнакомца лежала на моём плече. Я повернулся к нему со своим стаканчиком и спросил:

Вы читаете Свидетель
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×