развернуть их, но я сказал: «Брось, я пошутил!» Мне и в самом деле хотелось бы, чтобы это оказалось шуткой. Но она поднесла их к носу и понюхала, а потом дала понюхать мне — резкий пряный запах не оставил у меня сомнений: колумбийская трава, притом отменная!

— Мать твою! — вырвалось у меня. — Да этого хватит, чтобы вырубить хренову тучу народа!

И как раз в этот момент, словно Афродита, вышедшая из морской пены, в поле нашего зрения внезапно оказалась Прюн. Она медленно шла в лучах яркого солнца, с самым непринужденным видом, запрокинув голову и сцепив руки на затылке — так, что ее грудь, на которой еще сверкали не успевшие высохнуть капельки воды, соблазнительно выдавалась вперед. Это, судя по всему, не ускользнуло от внимания небольшой группки рыбаков, сидевших в ряд на противоположном берегу, которых в данный момент явно гораздо больше занимали земные создания, чем водные.

— Прюн! — возопила ее сестра (голос Эглантины, хотя и приглушенный, чтобы не услышали окружающие, выражал переполнявшее ее возмущение и потому был слышен за версту).

Эглантина бросилась к велосипедам, чтобы найти купальную простыню (отсутствие которой, выяснившееся спустя тридцать секунд лихорадочных поисков, предстало перед ней во всей ужасающей реальности — никто из нас не предполагал возможного купания) или, по крайней мере, хоть что-нибудь взамен. Нашлась лишь украшенная цитатой из «Опытов» Монтеня безразмерная футболка, которую я разложил сушиться на траве. Однако использовать ее по назначению так и не удалось. Все разворачивалось стремительно, как в танце: уклонившись от футболки, которой Эглантина размахивала, словно тореадор красной тряпкой перед носом быка, Прюн, по-прежнему в чем мать родила, прямо напротив рыбаков, близких к столбняку, принялась соблазнительно раскачиваться, лаская свои груди. Затем, снова уклонившись от сестры, бросилась к своему рюкзаку, как попало затолкала туда одежду (шорты с бахромой, розовую футболку и крошечные трусики-стринги), одним махом вскочила на велосипед, выехала на подвесной мостик — и была такова! Никто и охнуть не успел, а она уже была в сотне метров от нас, на 163-м департаментском шоссе, голая и хохочущая. Эглантина с футболкой в руках (цитата на ней была посвящена сомнению) побледнела от гнева. И у меня, наверно, тоже был идиотский вид — я все еще держал в руке увесистый брикетик травы, серебристая обертка которого поблескивала на солнце.

Сначала я хотел броситься вдогонку за Прюн, но она уже скрылась из виду. Рыбаки хохотали. Я успокоил Эглантину поцелуем в изгиб шеи, как ей нравилось. Она беспокоилась главным образом из-за родителей, которые доверили ей сестрицу. «Она ведь уже совершеннолетняя, не так ли?» — «Будет через полгода». — «Ну, и что с ней может случиться? Вернется домой и, как всегда, все воскресенье просидит перед телевизором». — «Мне бы твою уверенность!» День уже клонился к вечеру, и в нашем распоряжении было всего два-три часа. Я растянулся на траве, собираясь спокойно докурить свою гавану. Эглантина снова углубилась в кроссворд, но у нее ничего не получалось. «Начало мудрости?» — пробормотала она, словно про себя. «Маразм», — бросил я, вспомнив остроту Пикабиа.[5] «Три буквы!» — прорычала она. Я больше не рисковал вмешиваться, но чувствовал, что долго так продолжаться не может. К тому же моя сигара потухла.

— А знаешь что? — вдруг сказал я, напустив на себя загадочный вид. — Я тебе хочу кое-что показать. Это совсем близко, в Венселотт.

На самом деле, «это» было километрах в десяти, но я хотел познакомить ее с дядей Обеном, старшим братом моей матери, которого я не видел с тех пор, как он уехал из Парижа и обосновался здесь на пенсии. Эглантина последовала за мной без возражений. Мне пришлось трижды уточнять дорогу к дядиному дому, прежде чем я его нашел. Только служанка из гостиницы «Под липами» знала его по имени. Она дала нам нужные указания, сопроводив их странной улыбочкой.

Дом стоял более-менее на отшибе — он представлял собой что-то вроде фермы, чуть подновленной, но не слишком, — честно говоря, скорее запущенной. В саду росли кусты сирени и бузины, был вырыт небольшой прудик и стояла собачья будка, но не было видно ни уток, ни собаки. На деревянной калитке не было даже звонка — только старая визитная карточка, прикрепленная кнопками, на которой значилось просто: «Обен Лалан, дипломированный архитектор». На самом деле дядя, хотя и был дипломированным архитектором, уже давным-давно не работал по специальности. В начале своей карьеры он был довольно известен: к числу его заслуг относится сооружение в двух-трех новых городах центральных площадей с монументальными современными зданиями пастельных тонов; это снискало ему почет в архитектурных школах всей Европы. Затем в один прекрасный день он все забросил и больше не искал широкой популярности, ограничиваясь в течение двух-трех лет лишь написанием тощих брошюрок, опубликованных небольшим, недавно созданным издательством «Никталоп», в которых упражнял свой сарказм по поводу глобализации архитектуры, и в конце концов просто предался сладостному безделью.

— Есть тут кто-нибудь? — не слишком уверенно позвал я, когда мы слезли с велосипедов и прислонили их к забору. Дверь дома резко распахнулась, словно сама собой. Никто не вышел. Я повторил свой вопрос, приблизившись на несколько шагов к порогу, а потом все же рискнул заглянуть внутрь. Передо мной оказалась большая полутемная гостиная — единственным ярким пятном был светившийся экран телевизора. Однако звук почему-то был выключен. Это была единственная деталь, говорившая о человеческом присутствии, которую я разглядел вначале. Затем что-то светлое мелькнуло из-за высокой спинки кресла, стоявшего посреди комнаты. Рука. Она сделала приглашающий жест, потом так и застыла в воздухе. Это была дядюшкина рука — я смог в этом убедиться, приблизившись к креслу и по дороге чуть не споткнувшись о груду книг, лежавших прямо на полу. Я начал их подбирать, когда вдруг под потолком резко вспыхнул свет, и я мельком разглядел среди них первое издание «Бытие и ничто»,[6] альбом Сампе[7] и старинные переводы Омара Хайяма. Дядя наблюдал за мной из-под небольших очков с широкой улыбкой на плохо выбритом лице. На нем были темно-красная майка и пижамные штаны.

— Какой сюрприз! — сказал он наконец слабым, дребезжащим голосом, какой обычно бывает у людей, которые подолгу ни с кем не разговаривают. — Очень мило с твоей стороны нанести визит старому отшельнику!

Я представил ему Эглантину. Он тут же процитировал уже более ясным, окрепшим голосом:

И я спросил у ней дорогу; В руке она держала лютню, В другой — шиповника букет…[8]

Затем, подождав, пока пролетят несколько ангелов,[9] он указал первоисточник:

— Мюссе. «Декабрьская ночь».[10] — И без всякого перехода продолжал: — Вот, смотрю телевизор. Мне теперь ничего не остается, кроме как смотреть.

— А звук?

— Я давно уже не включаю звук. Слишком уж… — Он не договорил. — А посмотри, какой монтаж!

Он указал на цепочку лиц крупным планом — вероятно, участников какой-то телеигры. Я не понял, говорил ли он с иронией или нет. Потом он выключил телевизор, нажав на кнопку пульта, а другой рукой схватил книгу, лежавшую на верху ближайшей к нему груды.

— Ты это читал?

Это была книжица карманного формата, озаглавленная: «Искусство верить в ничто». На другой стороне обложки, где стояло имя Рауля Ванейгема,[11] пояснялось, что это текст XVI века, за который автора приговорили к повешению.

Потом дядя mezzo voce,[12] словно для себя, проговорил:

— Кому сказать — я три дня не вставал с этого кресла. Ни на секунду. В прямом смысле сидел не вставая!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×