список. В другую редакцию, где лишь изредка получал работу - ответы на письма, - идти было вовсе бессмысленно.

Побрел в 'Националь'. И первый, на кого наткнулся в зале, был Шахов.

- А! - сказал Шахов будто бы дружелюбно. - Как ваши дела, вьюнош? Садитесь, примите стопаря. У вас какой-то вид замороженного судака.

- Дела мои прекрасны, - сказал Ребров, садясь и наливая в фужер коньяк из шаховского графинчика. Вел себя нахально, потому что решил сразу же заказать двести. - Слушай, а ты мне что-то предлагал, помнишь?

- А? Помню. Что? Забыл... - Шахов захохотал, подмигивая. Красные в синеву щечки, набрякшие от коньяка, тряслись, глаза смотрели вроде пьяно, но одновременно как-то цепко, внимательно. - Сейчас обсудим. Ты поешь поплотней. Закажи карпа. Сегодня карп колоссальный...

Предложение было таково: есть человек, который может помочь. Надо принести, показать все что есть - сценарий, пьесу, он скажет что, где, куда, почем. Человек крайне солидный, с большим опытом. Это что же соавторство? Почему так уж обязательно сразу? Как говорится, будем посмотреть. Но вариант не исключается. Нет, исключается! К чертям собачьим! Кто же этот крайне солидный человек? Тихо, тихо, не нервничать, особенно с карпом. Слишком много костей.

- Как говорится, наше дело предложить, а ваше принять...

Со своими красными, всегда влажными глазками он похож на старого сеттера, больного конъюнктивитом. Ему лет под семьдесят, но все зовут его Костей. Кажется, он что-то делал еще в 'Биржевых ведомостях'. Мог что-то делать и семьдесят лет назад, и сто, и раньше. В 'Голосе' у Краевского, в 'Московских ведомостях' у Каткова - где угодно. Милый Костя, это уж наглость, неудобьглаголемая, ни в какие ворота! Почему же, позвольте узнать? А что вы о себе воображаете, вьюнош? Ну, хорошо, закажите еще двести - и никакого разговора не было. В случае чего я здесь во вторник после шести. Что рассказывает супруга? Как дела у Сергея Леонидовича? Я слышал, у него неприятности? Конфликт с директором?

Было около трех. Ребров поехал в театр. Не был там очень давно, и не хотелось, не мог. Но теперь гнало последний раз толкнуться, _потому что стоял на грани_. Ведь настоящего ответа так и не получил. Обсуждения не было. И рукописи до сих пор там. И еще - увидеть Лялю, спросить немедленно. Как она скажет, так и будет.

Проскользнул пустой вестибюль, кинул пальто на крюк в гардеробе и - к завлиту в кабинетик, набитый табачным дымом.

Маревин сидел на диване, притулясь небрежно, одну коротенькую ножку подогнув под себя, другой покачивая, рядом с ним на краю дивана чинно выпрямилась сухая кеглеобразная дама. Разговаривали вполголоса, у Маревина в руках четки. Всегда с четками, как правоверный мусульманин. На Реброва взглянул устало, с удивлением.

- Позвольте, Гриша, мне думается, какой-то разговор у нас был. Разве нет? Мне думается, вы ошибаетесь...

- Ничего подобного! Через Лялю...

- Да, был, был! Вы запамятовали. По поводу 'Высокого дома' - или как там у вас? - вы 'спрашивали по телефону... Я передал мнение Сергея Леонидовича...

- А где официальный письменный ответ?

- Я не понимаю, Григорий Федорович... - В черных глазах Маревина сгущалось неудовольствие. Под глазами темными нашлепками висли мешки, как с перепоя. И этот пигмей, жалкий язвенник, тут царь и бог! - На чем вы настаиваете? Обсуждение? Мы вас щадили... Зачем вам? Актеры, члены совета, люди бестактные, грубые, скажут какую-нибудь неприятность - вы полгода работать не сможете, руки опустятся. В ваших же интересах... Официальное письмо - пожалуйста, хоть сию минуту...

Кажется, издевательство. Но ведь, наверно, по делу. Издевательство-то по делу. _Считает халтурщиком_. Голову стягивало болью, будто кто-то все туже закручивал вокруг черепа полотенце. А, плевать! И вдруг неузнаваемым, пошло-напористым голосом, каким должны разговаривать халтурщики:

- Борис Миронович, мне бы хотелось получить справку о том, что я ваш автор и работаю для театра над пьесой. Это необходимо...

Зазвонил телефон. Пигмей спустил ножки с дивана.

- ...для домоуправления.

Пока он бубнил в телефон, дама склонила кеглеобразный стан к Реброву, шепнула:

- У Бориса Мироновича - вы знаете? - большое горе. Жену похоронил. Он ведь один, детей нет, родных никого...

Маревин продолжал бубнить в телефон:

- Выписку, да, да, в понедельник, попрошу подготовить всю документацию, да, да, да, да, да, существенно важно...

- Отчего умерла? - поинтересовался Ребров.

- Она болела очень долго, - сказала дама, кивнув скорбно и почтительно, но, в то же время с видом какого-то неизъяснимого уважения.

Маревин пытался понять, о какой справке идет речь. Потом, поняв, дал совет: Людмила Петровна должна переговорить с директором, ей не откажут. Он бы сам мог переговорить, но теперь это не имеет смысла. Он из театра уходит. Для него директор не сделает ничего, скорее наоборот, а если Людмила попросит - может сделать. Она как раз пользуется сейчас кредитом. Ребров содрогнулся от мысли: потерять человека, который единственный в мире. Остаться _совсем одному_. Он заглянул пронзительно в маленькое, померкшее - теперь видел, что померкшее - лицо Маревина, который снова сел на диван и теребил четки, и понял, что этому человеку худо. Не из тех, кто может жить совсем один. Сухопарые дамы вроде сидящей тут, на диване, его не спасут.

'Боб скоро умрет! - вдруг подумал Ребров с испугом. - Без театра...'

- А вы, пожалуй, зайдите к Сергею Леонидовичу, - сказал Маревин. Поговорите с ним. Зайдите, зайдите сейчас же! Он у себя, я знаю.

Реброву захотелось сказать: да бог с ними, с пьесами, справками. Все это мура, не стоит разговора. В самом деле мура. Можно как-то перекрутиться и жить дальше. Ведь жизнь велика. А стоит разговора другое: смерть, одиночество. Но это как раз то, о чем разговаривать невозможно. И он тряс руку Маревина, заглядывал в его глаза - в них была беззащитность и одновременно все же какое-то высокомерие - и, потоптавшись, помяв пальцы, так ничего не сказал и ушел.

Зачем было идти к главному? Ведь все стало ясно, пользы не будет. Но он действовал теперь - как бывало с ним часто - во власти инерции, не в силах затормозить. Главный режиссер знал Реброва довольно хорошо как мужа Ляли, но серьезных разговоров никогда не было, все так, мимоходное, застольное, два слова на вокзале, в буфете, у вешалки... И вдруг этот тучный седой человек - ошеломительная неожиданность! - стал говорить Реброву все свое сокровенное, мучающее. Ребров ему что-то про справку, а тот - про то, что зол на весь мир, находится в опаснейшем, мизантропическом настроении, человечество себя не оправдало, мы погибнем от лицемерия - и что-то еще в таком духе. Он почти бегал по комнате, а Ребров стоял у окна, прижатый спиной к высокому подоконнику.

Оказывается, полчаса назад окончился худсовет и старик всем дал по мозгам - директору, заму, второму режиссеру! Вчера ночью, в бессонницу, вдруг отчетливо понял, что спасение в одном: говорить людям правду в глаза. Автору, конечно, донесут сегодня же, потому что сыр-то бор разгорелся из-за него. Борис Миронович встал поперек третьей пьесы... А что такое третья смоляновская пьеса, это, знаете ли, особый разговор действие происходит в Чикаго, Белграде и на Волго-Доне...

- Почему, собственно, я все это рассказываю? Наверное, потому, что ваша Людмила была единственным человеком на худсовете, кто пытался - пускай робко! - помочь мне спасти Боба.

Он поглядел на Реброва внимательно и вдруг продолжал иным голосом, сухо и неприязненно:

- Так, теперь поговорим о вас. Я предупредил, сегодня я беспощаден. Согласны? Идет? Так вот, читаю я ваши сочинения, читаю других молодых авторов - того же Смолянова - и удивляюсь: ну зачем люди себя мучают? Почему пишут о том, о чем имеют лишь слабое представление? Ведь у каждого из вас есть свое, кровное, что дорого до слез, как у Чехова - его дяди Вани, докторы Астровы, а у Горького, допустим, его

Вы читаете Долгое прощание
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×