традиционно устраивали дядя с тетей, но мой дедушка никогда бы не пропустил этот праздник. На самом деле дед сам был человеком-праздником — теперь, когда у бабушки начались нелады со здоровьем, мы все чаще проводили время вместе, чтобы он не скучал. Мы с сестрой обычно приезжали к родителям в пятницу вечером и обнаруживали там братьев, которые готовили для деда коктейли с виски. С них мы начинали каждые выходные. И это не было обязанностью — даже моим друзьям нравилась компания нашего деда.

Мама всегда называла своего тестя душкой, человеком, рядом с которым всем уютно, в которого сразу влюбляешься. Сестра звала его «матерящийся плюшевый мишка». Высоченный, с квадратной головой, густыми белыми волосами и пронзительно-яркими синими глазами, дед славился своим умением говорить то, о чем все думают, но сказать боятся. К примеру, при знакомстве с моей подругой Франческой он оглядел ее с головы до ног, хитро улыбнулся и выдал:

— А ты ничего штучка.

Она так хохотала, что чуть не выплюнула вино на стол.

Когда я сообщила ему, что моя лучшая подруга из начальной школы призналась в своей нетрадиционной ориентации, он ответил:

— Нет, Сюзи, я все понимаю, конечно, но чем эти лесбиянки занимаются, когда остаются наедине? Чем, скажи?

— Тем же, чем мужчина с женщиной, дедушка.

Но дед погрозил мне пальцем, довольный собой:

— Тем же, кроме одного.

Другими словами, особой политкорректностью он не отличался.

Дед был в неважной форме. Мы все пытались заставить его заниматься на велотренажере, и иногда он соглашался вяло покрутить педали минут пять, после чего бросал все и требовал в качестве компенсации банку сардин. Больше всего он любил сидеть в большом красном кресле и смотреть передачу «Суд идет», старые британские сериалы или слушать Верди и Вагнера в наушниках, насвистывая мелодию в любимых местах.

После долгого вечера с индейкой и картофельным пюре мой папа и старший брат помогали деду сесть в машину, когда он вдруг начал хрипеть. В этом не было ничего странного. Ему давно уже стало трудно вставать и садиться. А наклоняться, опускаться и поворачиваться, чтобы усесться в машину, и вовсе было задачей не из простых. Дедушка постоянно напевал себе под нос, завязывая шнурки, чтобы никто не слышал, как он кряхтит. Но сегодня хрипы начались, когда он только шел по дорожке к машине в сопровождении двоих своих тезок. Когда дед приблизился к машине, звук в его груди стал похож на шорох целлофана, а когда попытался поднять ногу, чтобы сесть, завалился на отца. Я подбежала с другой стороны и помогла усадить его. Его вдохи тем временем становились тоненькими, как тростинки, он дышал через сложенные трубочкой губы, как флейтист. В глазах застыл страх. Я взяла его за руку и приказала ему дышать сильнее, сама дышала глубже, показывая, как это делается, как при помощи дыхания вернуться ко мне, в эту машину, к еще одной ночи спокойного сна.

— Дыши, дедушка, — говорила я, поглаживая его по руке. Я вдыхала глубоко снова и снова. — Вот так, просто делай то же, что и я.

Но вскоре мое дыхание тоже стало поверхностным и прерывистым, а лицо — мокрым, и я услышала свои всхлипы. Или хрипы. Или и то, и другое.

Не помню, что было дальше, помню лишь, что вдруг оказалась на улице. Меня обнимал мой двоюродный брат Гейб — он священник, — а я ревела как корова, пока папа не приказал мне сесть в машину.

Дедушка уже дышал нормально, успокоился, и мы повезли его домой. По пути он устало откинулся на сиденье. Потом повернулся ко мне и сказал:

— Да уж, это совсем невесело.

На следующий день я думала только о нем, грудь и горло каждый раз сжимались, будто я тонула. Я пыталась прогнать мысли о неизбежном. Но мне казалось, что даже стрелки на часах бегут быстрее обычного, а я могу лишь наблюдать за временем. Я буду смотреть, как умирают мои дед и бабушка, потом так же сажать в машину отца. А вскоре после этого уже моих собственных детей парализует страх осознания, что когда-нибудь им придется проделать все это со мной. Я представила, как из моей груди вырываются хрипы на глазах у моих испуганных внуков, как возникает очередное звено в цепочке из любви и разбитых сердец, и поняла, что неважно, проживу я жизнь в согласии с собой или нет, буду ли жить ради семьи, ради своего бойфренда или ради поиска какого-то своего истинного «я». Ничто не поможет, когда я окажусь на пороге бездны.

Но потом я пошла на класс к Индре и стала соблюдать все ее указания. Вдыхала, когда она приказывала мне вдыхать, выдыхала тоже по приказу, и наконец, когда мы лежали неподвижно в позе трупа, смогла задышать самостоятельно.

Через несколько месяцев я собрала деньги, которые могла бы потратить на годичный запас сигарет — около двух тысяч долларов, — и отдала их ей. Это был первый взнос за двухмесячный учительский курс на Бали, который Индра проводила со своим другом Лу. Если быть откровенной, я надеялась, что этот курс сделает меня не преподавателем йоги, а новым человеком.

Вскоре после того, как подпись на чеке решила мою судьбу, я купила толстый блокнот в линейку с обложкой цвета морской волны и начала писать. Это было мне не в новинку — я вела дневники с тех пор, как мне исполнилось десять. Тогда у блокнота была обложка с кисками и маленький медный замочек от братьев. Но на этот раз я не совсем понимала, к кому именно обращаюсь в своем дневнике. Может, это была старая «я» — чтобы потом можно было вспомнить, какой я была когда-то? Или же я обращалась к Индре, Джоне, а может, к ним обоим? Точно не знаю. Но я вспомнила слова Томаса Мэллона, который писал: «Никто никогда не будет вести дневник лишь для одного себя».

Этот дневник — не исключение.

17 февраля 2002 года Сиэтл, 3.00

Я боюсь.

Через неделю мне уезжать на семинар по йоге на Бали и я, конечно, очень этого жду, но одновременно не хочу никуда ехать. У меня сердце разрывается, стоит только представить, что через неделю я буду на другом конце земного шара, а Джона тем временем начнет собирать вещи для переезда в Нью-Йорк. Когда я вернусь, его уже не будет. Потом за несколько недель мне придется уладить в Сиэтле все дела и переехать к нему. Он найдет нам квартиру в Бруклине, пока я все еще буду на Бали.

Не знаю, что меня больше всего шокирует — что мы с Джоной уезжаем из Сиэтла или что моя мама радуется тому, что я буду жить вместе с каким-то там парнем. В грехе. Правда, она предпочла бы, чтобы мы уже наконец поженились, потому что все равно дело к этому идет. Но… цитирую: «Раз вы еще не готовы, значит, не готовы. Если уж собираешься жить в Нью-Йорке, то лучше пусть рядом с тобой будет мужчина».

Бали. Два месяца я не увижу родных и свой дом. Нельзя сказать, что я окончательно перерезала пуповину — нет, пока я ее скорее только надрезала.

А ведь раньше я ничего не боялась. Видели бы вы меня сразу после школы — я теперь даже не понимаю, как могла быть такой. Я делала что хотела, мне было плевать, что обо мне думают, плевать, если кого-то я разочаровываю. Все мои друзья пошли в колледж, а я сбежала в Европу и чувствовала себя прекрасно. До этого я ни разу не была за границей, но знала, чего я хочу, поэтому копила деньги и наконец исполнила свою мечту. У меня не было страха. Теперь же я как будто должна извиняться перед своими родными за то, что переежаю в Нью-Йорк. За то, что сокращаю то драгоценное время, которое отпущено нам, чтобы реализовывать свои эгоистичные мечты.

Я боюсь вести этот дневник. Мне страшно быть честной с самой собой, но я дала обещание, что не стану врать. С тех пор, как один мой бывший прочел мой дневник (в котором, к сожалению, была запись о том, как я изменила ему со студентом инженерного факультета из Германии по имени Йохим… или Йоханн… не помню), не могу заставить себя писать о чем-нибудь шокирующем, разве что в зашифрованном виде. Но это путешествие целиком принадлежит мне. Там не будет ни моего парня, ни родных, и если я напишу что- нибудь потенциально взрывоопасное, перед возвращением домой дневник всегда можно сжечь, так ведь?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×