Панька был странником — бродягой от рождения. Так и остался им. И может, отходил бы свой срок до конца и умер бы смирно на последнем шаге своем, не привяжись к нему молодой оперуполномоченный: мол, бродягам в советской республике не положено быть, так как они содержат в себе нездоровую тягу к воле, неверие в силу мирового пролетариата и антинаучные мечтания. Народ прятал Паньку от этого молодого сыщика, и Панька служил деревенскому люду с привычной честностью: ребеночка-крикуна уймет, у коровы сглаз снимет. Пьяниц Панька хорошо заговаривал и надолго — на год. На два года, объяснял, — нельзя. Если на два года заговорить, то превратится мужик к концу срока в тигра Евфратия — лицом человек, душой — тигр Евфратий, и убежит к молодой бабе. А вот на всю жизнь можно. Но тогда уже ни на свадебку, ни на поминки, ни на Рождество Христово. Ни под килечку, ни под лучок…

Панька песни пел, и частушки пел, и сказки рассказывал.

Был любезен всем жителям, особенно девкам и молодым вдовицам: если присуха, любовная печаль, не утоление или, бывает, бесы. Иные краснощекие девки клялись благородным словом, что сами видели, как печаль с них слезла и тащилась за Панькой зеленой мреющей тенью. Другие видели бесов — те корчились, но за Панькой бежали, поскуливая.

А тот молодой опер стал Паньку теснить. Вместе с милиционером, таким же гололобым, обложил он Паньку в густом лесу. Там Панька ночевал в занесенной снегом копешке. У него по всему лесу такие копешки были накошены.

Разговор между ними произошел:

— Панька, сдавайся. Ты бродяга.

— Бродяга — не вор. Я песни людям пою.

— Для культурного отдыха нынче клуб — там песни поют. И для танцев клуб. И для просвещения. А ты, Панька, колдун.

— Клуб — слово не русское, не отзывчивое. А насчет колдунов — сказывают, нету их. Сказывают, наукой подтверждено. Ты что, против науки?

— Ты, Панька, частушки поешь недозволенные.

— Не знаю того. Частушки никто не дозволял. Они сами родятся.

— Против советской власти частушки поешь.

— Не слыхивал. Ты спой, я узнаю — если мои, не отопрусь. А молчишь, так нету моих частушек у тебя — у тебя небось твои песни.

— Выходи из копны. Бросай оружие. Мы тебя вязать будем. В милицию поведем. Там сознаешься.

Панька из копны выскочил: «С нами Бог!» И пропал.

— Стреляй! Он туда побежал, — скомандовал оперуполномоченный. Вытащил наган и пальнул в милиционера, как в горизонт.

— Тютя! Он в другой стороне! — закричал милиционер. — Эн где вьется.

Милиционер вытащил наган и пальнул в оперуполномоченного.

Они бы застрелили друг друга, не появись перед ними Панька, голый и с веником.

— Эй, — говорит, — граждане комиссары, сегодня суббота — банный день. Давайте, — говорит, — вас попарю. Чистота телесная — путь к чистоте мозгов.

Милиционер прыгнул к нему, да ногу подвернул и выронил наган в снег. Оперуполномоченный тоже прыгнул и погнался за Панькой, и вскоре пропал в непроглядном снегокручении.

Милиционер три дня снег разгребал, искал наган. А оперуполномоченный через три дня пришел в УГРО с хорошеньким мальчиком на руках, укутанным в рваный полушубок.

— Я все за Панькой проклятым бежал — то там захохочет, леший, то там заржет. И вдруг при полной луне, в двух скоках от моего нагана, пропал. Оглядываюсь. Избушка маленькая. Свет в окне. Я туда: «Сдавайся, бес!» А его нету. Плита горячая. Чугун. Запах, братцы, дореволюционный — уха! На полатях на полушубке мальчик сидит, без мамы. «Покушай, — говорит. — Рыба. Вкусная». — Оперуполномоченный переступил с ноги на ногу, вздохнул с подвывом и сознался: — Покушал я той ухи — губы склеиваются. Стерлядь на ершином бульоне. Ершей надо трясти в решете с солью, чтобы с них слизь сошла. Лаврентия листок или два, перцу душистого восемь горошин, перцу черного десять горошин, луку…

Тут разглядел опер — глаза начальника, как два гвоздя раскаленных. Хочет начальник этими гвоздями приколотить его душу к ребрам навечно. А по всему отделению запах ухи плывет. Слово «благоухать» происходит от ухи. От нее, стервы. Начальник УГРО нацелился это благоухание перешибить матерщиной, но как бы споткнулся о мальчикову радостную улыбку, тогда ткнул он махорочным пальцем в оперуполномоченного и спросил:

— Он тебе кто?

— Тятя, — ответил мальчик, прижался щекой к бледному носу оперуполномоченного и добавил: — Родной мой, золотой, ненаглядный. — Волосы у мальчика, надо сказать, были рыжие, глаза лукавые.

— Под трибунал! — закричал начальник УГРО, подхватывая мальчика, поскольку оперуполномоченный с побелевшими, как у кипяченого окуня глазами, завалился на стол. — Сукин сын твой тятя, мировая революция на пороге, а он три дня у своей зазнобы колдуна ищет. Да задавить…

— Позор, — поддержали начальника сыщики. — Может, уха была с налима, тогда ишо…

Но когда сыщики узнали от мальчика, что уха действительно была стерляжья, они закричали дружно и жадно:

— Под трибунал суку!

Но пожалели…

Оперуполномоченный, если вы хотите знать, в Питер ушел. Поступил на курсы красных ихтиологов и по их окончании научно предсказал переход реликтовой рыбы хек из класса кацфиш в класс фольксфиш. Именно он впоследствии вывел сорта: хек моржовый, хек собачий и хек голландский. Он же доказал, что несгибаемой силой подлинно материалистического впечатления можно вывести зародыша из ничего.

А его сын?

Он пропал. Написал записку крупными буквами: «Прощай, тятя. Не обессудь». И ушел в апрель по воробьиным тропам, по лазоревым лужам, под вздохи и стоны весенней рыбы.

Старинная песня: «Хочешь миллион? — Нет! Хочешь на луну? — Да!»

Двухголовый судак — возможный герб Новой России.

Михаил Бриллиантов и его товарищ Егоров Василий исполнили такой символ в технике линогравюры, правда, не как герб Российского государства, но как марку возможного пивоваренного предприятия в деревне Устье.

Познакомился Василий Егоров со студентом живописного факультета Бриллиантовым в результате общего студенческого собрания.

Общее собрание академии было посвящено борьбе с формализмом. Искомый формализм, коварный, беспринципный, антинародный был повсюду, как ухо шпиона. Даже обращение к обнаженной натуре — не есть ли это формализм? А сочная ветчина на блюде и алые розы?

Студенты-активисты клеймили формализм в общих чертах. Учителей не трогали. Но вылез на сцену студент — красивый. Волос волной. Принялся клеймить Конашевича, своего родного профессора. Громко клеймил — баритоном, вдохновенно, с сердечной болью. Мол, учитель всем взял: и образован, и добр, и талантлив, но — формалист. Уж такой формалист, такой формалист, что из профессоров его нужно гнать на скудные хлеба. На остракизм.

Студент был налит пафосом, как пивом.

— И Лебедев! И Тырса! — Баритон обращался уже не к президиуму, не к залу — он куда-то выше возгудел: — Не Филонов главный формалист, не Малевич — Петров-Водкин! Вы посмотрите на его селедку — это же не селедка, а какая-то святая рыба. А может, ангел в виде селедки. Вот что мы проглядели.

— Сволочь! — сказал Васька.

Когда в больнице Васька Егоров пришел в себя, рядом с его кроватью на стуле сидел чубатый парень, веселый и на вид легкомысленный.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×