ушла она с коровой, так больше к могиле и не ходила. Три года уже или пять…

Подойдя к могиле, Анна не почувствовала ни волнения, ни досады, только скорбь. Пространную, как туман. Она бы все вокруг обволокла им, но не знала, под силу ли это ей. Она любила всех ровно, никого не выделяя; любила дочку Лизку, любила сына Алешку, жалела убитого Пашку, но при этом любовалась родившейся неподалеку от могилы голубой елочкой, и эту елочку она любила, может быть, даже сильнее, чем своих ребят. И небо любила, густое от ожидания дождя.

Анна не желала думать о себе: «мертвая» — она себя таковой не чувствовала. Она не знала, насколько и в чем иначе воспринимает природу сейчас против прежнего — когда еще на ногах была. Она не помнила, что было вокруг нее: то есть были леса и поля — это так, но она-то была для них кто? Сейчас она для них сестра.

Подошла собака и заворчала. Анна коснулась ее холодного носа. Собака чихнула, потрясла головой и принялась ловить бабочку.

Анна засмеялась и вдруг поняла, что сейчас она воспринимает все вокруг, как воспринимала «все вокруг» в детстве. Что она может пойти и пожаловаться ромашке на обидевшего ее шмеля. Она была ромашкой, и елкой, и выкатывающимся на дорогу стадом. Она хотела связать себя только с красной брыкливой телочкой, но нет — она была всем стадом.

Девочкой она встретила странного мужика — уж не на этом ли бугре? Мужик был дик и бос, но ей не страшен. Шея его была обмотана шкурой рыжей лисы, как шарфом.

— Здравствуй, душа, — сказал он ей. — Смотри, сколь коров и быков на этой земле. Все тут.

Под бугром шли стада, и жар их тел поднимался к вершине бугра. Много шло телят. Анне показалось, что и она идет с ними. Ей захотелось почесать лоб, на котором проклюнулись рожки. Она боднула мужика в бедро. Мужик засмеялся, положил ей руку на голову. Животные замычали. Голоса их были трагичны. Анна к мужиковой ноге прижалась, ей стало страшно.

— Плохо, — сказал мужик. — Война наступает. И за ней война. И меж ними битва. Видишь, коровы все красные и белые. И красных больше.

Стада уходили за холмы и там пропадали. Белые коровы превращались в белые камни. А красные во что?

И мужик за холмы ушел.

Анна-девочка знала — там, за холмами, мужик.

А красная корова — это она, Анна.

Отец Михаил любит красное.

И его друг — художник из Ленинграда.

И девчонка Алина…

Анна подумала о своей корове Зорьке — кому ее отведут? Ласковая корова. Жалко, черная. Красная бы лучше. Может, предстать перед Господом красной коровой… Она села на бугорок могилы, представила себя красной коровой на золотых аллеях и радостно засмеялась — красивый был вид.

Пришел отец Михаил. Налил себе рюмку. Выпил по-солдатски, с сильным выдохом. Огурчиком закусил и поставил к стене холст.

— Я туда на «Планете» гонял.

На холсте был бугор, синяя даль за ним. Холмик могильный, заросший травой. Над могилой береза с распущенными по ветру гибкими ветвями. И на переднем плане голубая елочка.

— Совсем не за что было зацепиться, — сказал отец Михаил, наполняя самогоном большие стопки- полустаканы. — Хорошо, елочка голубенькая. От нее и пошло. Она мне всю картину собрала… Я тебе всегда говорил — выставляй на передний план холод. И от холода начинай, как от печки. — Иногда Бриллиантов называл Василия доцентом. Этим он как бы подчеркивал свое над ним превосходство. Доцент, по его мнению, — никто, а поп — художник, как бы народный артист всего света.

Отец Михаил писал сильно. Особенно портреты. Было в его письме многое от Петрова-Водкина, которого Бриллиантов почитал художником гениальным, космическим и абсолютным. Своей приверженности к Водкину не стеснялся, продвигая свою живопись, как ему казалось, далее в космизм.

— Птица, — сказал он студентке. — В монастырь пошла бы?

— Чего? — спросила студентка.

— А то, что выпить надо. За блаженную Анну. Не чокаясь.

Встали. Выпили строго. Даже старуха Кукова. После чего старуха вышла, бросив на студентку подозрительный взгляд.

Отец Михаил снял с мольберта пейзаж с голубой елочкой, поставил портрет Анны с ребенком. Анна была спокойная, умиротворенная в понимании своей божественной мощи. Мальчик держал в руке бублик, как кольцо от парашюта.

Студентка охнула. Слезла с дивана. Прошептала:

— Фантастика…

Она решительно налила себе водки, выпила и долго смотрела на Анну, на изобильную ее грудь, на хлеба за ее спиной и небо над ее головой. Отец Михаил погладил студентку по голове.

— Я еще напишу. С двумя ребятами. У одной груди мальчик, у другой груди девочка. Ты ложись, птица. Спи. Иди наверх в горницу. Или ты есть хочешь?

— Есть хочу, — сказала студентка, словно освободившись от какого-то гнета, и принялась есть.

— Слушай, доцент, — сказал отец Михаил. — Если бы Бог увидел, как мы его изображаем, как мы его представляем себе, что бы он сделал?

— Промолчал бы. Он, наверно, воспитанный.

— Он бы плюнул на нас. Мы же его не по любви рисуем красивым, мы же образом Божьим восполняем нашу неполноценность. Он у нас как мазь для выведения бородавок. Тьфу на нас.

Студентка упорно ела. У Василия слипались глаза.

— Закалдырим, Вася, — сказал отец Михаил. — Боже нас просвети.

У Анны проблем не было — где сесть: на могиле, на березе, на голубой маленькой елочке, просто в точке пространства…

Она вспомнила, что в сторожке осталась студентка, наверное, голодная — сидит возле мертвого тела. Шла бы к старухе Дорофеевой. У старухи тепло. Она и летом протапливает.

Но студентка была сыта. Студентка сидела в горнице у отца Михаила и недовольно смотрела на акварельный портрет, смытый дождем. «Ишь ты, — подумала Анна, — скажи ты. Красивая я». В большой комнате отец Михаил со своим ленинградским другом пили, почти засыпая. На мольберте стоял ее портрет с младенцем. «Пашка», — ахнула Анна. Он же Пашку-то и не видел. Наверно, Господь его просветил. Вот бы к Господу с младенцем. Так хорошо. С Пашкой…

На следующий день пришли две старухи, убрали вчерашние закуски. Накрыли завтрак. На завтрак отец Михаил любил что-нибудь очень горячее — молочный суп с рисом или оладьи прямо со сковороды, а с густого похмелья — щи.

— Девушка где? — спросили старухи.

— В горнице. — Отец Михаил спал на полу на надувном матраце, уступив другу Василию диван.

Старухи сказали:

— Никифорыч запил. Досок на гроб напилил и вознесся. Говорят, пока не помянет Анну по девятому чину, до рубанка и гвоздей не снизойдет. Девятый чин у него — когда на карачках.

Старухи смотрели на портрет Анны с младенцем и молчали.

Вытирали косынками глаза. Носы их старушечьи звучали по-детски. Старухи смущались живописных талантов попа. Уж больно таланты эти были шумными, не способствующими молитве. Собственно, людям, написанным на картинах попа, и просить у Спасителя было нечего, напротив, они сами стремились дать ему и в ладонь, и для сердца. Особенно, но втихую, любовались старухи обнаженной натурой — уж таких он девок писал шишкостойных и плодовитых. А мужиков-то и нету на таких жизненосных. Короче, не божеский был поп — так иногда старухам казалось. Но не жаловались они — скажи кому, церковь совсем закроют, а

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×