однажды он рассказал об их полке. После длительного потрескивания вместе с этим тонким язвительным голосом, рубившим фразы, как рядовой театральный злодей, сквозь помехи прорывалась вся ирреальность войны. В паузах было слышно, как с ветвей вокруг дома капала вода, и порой совсем рядом раздавался шорох — какой-то крупный зверь копошился в зарослях, — заставлявший Эрвуэ бросаться к окну. При распахнутом окне отчетливо различался долгий умиротворяющий шелест, который как бы убегал над вздыхавшим лесом в необозримую даль, да крики сов, сидевших совсем близко — чуть ли не на проволоке; они слетались, привлеченные мелкими грызунами, которые искали здесь корки заплесневелого хлеба. Им было хорошо, покойно, оттого что они вместе — бодрые и веселые, в приятном тепле, — но и немного не по себе из-за гула дикой природы, из-за окна, распахнутого в ночь тревожного мира. Именно этот миг выбирал Гуркюф для своего пробуждения: шутки, которыми сопровождалось выражение его толстощекого, как у младенца, лица, и вытаращивание глаз служили сигналом к отбою.
— Чертова война! — говорил, зевая, Оливон и накрывал крышкой пустую кастрюлю. Солдаты желали спокойной ночи и возвращались в свою комнату, прозванную Гранжем кают-компанией и выходившую окнами на проволочные заграждения. Когда он высовывался из окна, то какое-то время видел в соседнем окне красный кончик сигареты Эрвуэ, который, перед тем как сесть за починку силков, принюхивался к мокрому лесу носом охотничьей собаки.
Вернувшись к себе в комнату, Гранж какое-то время читал при скудном свете дрянной лампы, которую цеплял при помощи крючка к деревянной перегородке над столом, но, воспаленный кофейными возлияниями после ужина, он, особенно в сухую лунную ночь, выходил перед сном на короткую прогулку. Ночь в лесу никогда не бывала абсолютно черной. Со стороны Мёза, очень далеко, противоположная закраина долины смутно белела в просветах между деревьями — своего рода ложная заря, шелковистое трепетание мягких и густых вспышек, подобных тем крупным пузырям света, что то и дело лопаются над долинами доменных печей: это ночью при свете прожекторов с удвоенной энергией отливали бетон для казематов. Со стороны границы, где плато постепенно шло вверх, одна за другой каплями выступали и какое-то время скользили во тьме маленькие светящиеся точки, бесшумно разрастаясь и шаря быстрым лучом по верхушкам деревьев: это бельгийские автомобили катились в безмятежности иного мира, пересекая открытые ветрам прогалины, там, где Арденны начинали понемногу дробиться. Находящаяся между двумя этими бахромчатыми лентами, внезапно потревоженными ночью, Крыша (так назвал Гранж это высокое, нависшее над долиной лесистое плато) была погружена в глубокий мрак. Просека тянулась насколько хватало глаз — призрачная дорога, полуфосфоресцирующая среди зарослей, присыпанная, как пудрой, белым гравием. Мягкий теплый воздух был полон ароматом трав; приятно шагалось по этой звучно скрипящей под ногами дороге, скрытой в тени деревьев, когда над головой, будто живая, появлялась полоска посветлевшего неба, порою словно пробуждаясь от отблеска далеких огней. Гранж шагал с блаженным чувством хорошей физической формы, к которому примешивались путаные мысли — и не только приятные; ночь защищала его, передавала ему счастливое дыхание и легкость тех ночных зверей, для которых вновь открываются вольные пути; однако ночь приближала к нему войну; как будто огненный меч выводил ясные и четкие знамения над плотно сжавшимся в детском страхе миром; разбуженное над лесами небо взирало на сумрачную Францию, сумрачную Германию и — между ними — на удивительно спокойное мерцание Бельгии, огни которой угасали на краю горизонта. Ночь не спала; чувствовалось, что настороженная земля вновь облачилась в нее, как в маскировочный халат; взгляд невольно задерживался на далеких пучках света фар, которые порой скрещивались и, казалось, осторожно, как усики насекомых, ощупывали воздух за широким тревожным горизонтом. Гранж оставлял просеку и, взяв левее, выходил по тропе к
По воскресеньям капитан Варен, командовавший ротой Гранжа, часто приглашал его на обед в Мориарме. Иногда его подвозили на грузовичке; в погожие дни, скорее чем занимать велосипед в Фализах и на протяжении трех миль трястись по руслу раздробленных камней, он предпочитал спускаться пешком; впрочем, он благословлял эту скверную дорогу — она развязывала ему руки и наполовину отрезала Крышу от обитаемого мира. Он пускался в путь ранним утром; приближаясь к Эклатри, он прислушивался к колоколам Мориарме, оглашавшим долину после окончания торжественной мессы: их тонкое звучание, терявшееся в гигантском лесистом амфитеатре, нравилось ему, как полузабытый приветственный жест; этот звон никогда не достигал безмолвной Крыши. Офицеров обеих рот — первая и третья питались вместе — он заставал за аперитивом; в одном окне виднелся Мёз цвета гудрона у подножия лесных выступов, в другом — площадь перед церковью, где разряженные группы, уже заметно поредевшие, распадались перед дверью кондитерской. За столом царила шумная и немного нарочитая сердечность; было ясно, что воскресенья капитана Варена, время от времени собиравшие
— К полковнику?
В окне Мёз медленно менял свою окраску, мрачнея и угасая под тенью скал; томительная и праздная скука провинциального воскресенья сочилась, несмотря на войну, сквозь оконные рамы; в воздухе висел запах перно, затхлого табачного дыма и тяжелой снеди. Здесь явно что-то передразнивалось, но что? В