Не-вес-та. Оленька думала, он и слов таких не знает. Всегда говорил «подруги», а будет, значит, невеста, и платье белое, и костюм черный, и цветы будут, но не с тобой.

Поднялась, оделась, ушла. Не звонила больше, и он не звонил. Не улыбалась, не дышала, не жила, на работу ходила.

И однажды тете Маше все рассказала. Тетя Маша ее очень одобрила, сказала, что гордость для девушки главное, а что он ее обманул, так за это его бог накажет. Оленьке совсем горько стало. Как на свадьбе. Ведь уже апрель был.

А в мае все почему-то наладилось. Наверное, потому что Оленька крепкая, и хотя сердце у нее теперь на веки вечные с трещиной, тело осталось живым, краше прежнего даже; и пускай горечь из глаз никуда не делась, добавилось весеннее медовое томление, будто вместе с белыми цветами за окном распустился и в ней новый бутон, и не мертвая фиалка какая, а душистая лилия. Вот.

С тетей Машей они так и не сблизились, несмотря на тот разговор, жили, как два яичка, каждое в своей ячеечке, целое и замкнутое, а свежее или нет – не понять, пока не разобьешь случайно. Впрочем, что на уме у Оленьки, ясно, а вот о чем тетя Маша думает, никому не известно. Женщина она молчаливая, тихая, голос не повышает и Оленьке говорит только, что по дому сделать нужно или когда она, Оленька, неправильно поступит. Ты, Оленька, мокрое полотенце вчера в ванной бросила, а надо было на веревку повесить – а то не высохнет, запахнет. – Хорошо, тетя Маша, извините.

* * *

Оленьке ни капли не обидно, потому что такие у них отношения интеллигентные, а кругом весна, и даже на их шумной и дымной улице под утро поют птицы, и голос горлицы слышен, сладкий, как черные виноградины.

Оленька уже давно не была у родителей, хотя до них всего час на электричке, но ни счастливой зимой, ни страшной весной у нее не нашлось сил, чтобы отнять один выходной день сначала у своего счастья, а потом у своего горя и съездить к себе в городок. И вот после работы, как раз перед девятым, она решила, что давно пора. Доехала до тети Маши, купила продуктов, принесла, переоделась и попрощалась до завтра. Тетя Маша, кажется, рада была от нее отдохнуть, хотя на лице ничего такого не показала, но видно было. В конце концов, полгода как две кукушки рядом просидели и еще, даст бог, просидят, до самого отпуска в августе. Оленька вышла из дома, купила маме карамельных вафель, которые она любит, а у них не продают, и вошла в метро. Пятнадцать минут – и на вокзале.

А на «Курской» ее окликнули.

А на «Курской» ее окликнули.

Медленно-медленно, как в кино, она поворачивалась и думала: «Медленно-медленно, как в кино, я поворачиваюсь, и если сейчас посмотрю ему в глаза, я пропала». Так оно и вышло.

Он обласкал ее всю одним взглядом, тронул губами губы и, не отрываясь, прямо в губы, сказал «пошли к тебе». Ее рот было заполнила горечь, потому что знала точно, отчего не к нему, но белая лилия внутри пахла все сильнее и сильнее, и она схватила его за руку и вбежала в вагон обратного поезда. Десять минут – и дома.

* * *

Было почти одиннадцать, и тетя Маша уже спала, наверное. Оленька отперла дверь, заглянула – тихо, втащила его и втолкнула в комнату – не до церемоний. Накинула крючок: если ночью тетя Маша встанет, скажу, не открывая, что заболела и вернулась с дороги, а там как-нибудь, как-нибудь, потому что главное теперь – расстегнуть рубашку, найти губами сухую горячую ключицу, вдохнуть фиалки и возвратиться к нему, к себе, к жизни. Вот, вот, вот – расстегнула, нашла, вдохнула, затихла.

И тут они услышали за стеной голос – тетя Маша громко разговаривала с телевизором. Оленька понятия не имела, что у тети Маши бывает такой четкий, напористый голос. Но ведь она никогда раньше и не задумывалась, как тетя проводит в пустой квартире целые дни одна. А тетя говорила:

– Навыбирали тут уродов. Сами уроды и навыбирали таких. Да. Ты, рожа крысиная, до чего страну довел. Теперь удивляешься? Расплодили черножопых, как их учить, когда они по- русски только материться могут, и то с акцентом. Евреев напустили и американцев, понастроили «Макдоналдсов». Как же я ненавижу вас всех, суки. Идите все в жопу. В жопу.

Голос приблизился – тетя Маша вышла в коридор и двинулась к туалету, не переставая вещать. Она шла, топая и почти скандируя:

– Ненавижу! Черные! Ннахуй! «Макдоналдсы»! Ннахуй! Оленька, блядь такая, ннахуй! Евреи, ннахуй!

(Оленькин парень неожиданно хмыкнул и довольно громко сказал «круто», Оленька зашипела «молчи ты» и быстро запахнула на нем рубашку.)

Слышно было, как тетя Маша рывком открыла дверь туалета, тяжело села на унитаз и через некоторое время громко и уверенно помочилась. На время стало тихо.

Оленька решила, что, пока тетя Маша в туалете, они успеют удрать из квартиры, благо входная дверь напротив ее комнаты. Тетка, видно, сошла с ума, но главное сейчас – сбежать, а за вещами она потом с подружкой зайдет. Как-нибудь перекантуется, а потом можно будет нормальную комнату снять… Она влезла в туфли, дернула за руку своего парня, выскочила в коридор, метнулась к выходу и остановилась. Потому что из туалета шел ровный яркий свет, и Оленьке ничего не оставалось, кроме как повернуться и посмотреть. Дверь распахнута настежь, и перед ней на унитазе сидела тетя Маша. На ней была надета нейлоновая фиолетовая комбинация, обтягивающая тяжелое тело, на белом старом лице цвели огромные губы, нарисованные красной Оленькиной помадой, широко расставленные ноги – в пушистых розовых тапочках, а в руках она комкала кусок бумаги.

Пауза затягивалась.

– Добрый вечер, – сказал Оленькин парень.

– Добрый вечер, – ответила тетя Маша, поднялась, подошла ближе, всмотрелась в его лицо и принялась медленно стирать туалетной бумагой тревожные красные разводы – следы Оленькиных поцелуев с его губ.

Так окончилась главная Олина любовь.

Рыжий и Оска

По бледно-голубым обоям ползла маленькая оса, совсем еще оска такая. Будь я дома, закричала бы «Дима, убери ее» и сбежала в соседнюю комнату, потому что до судорог боюсь насекомых вообще и ос в частности. (Как человек с воображением, живо представляю мерзкую щекотку от тоненьких лапок, внезапный укус, анафилактический шок, удушье и ужасную смерть.) Но в Крыму их слишком много, невозможно все время шарахаться и визжать, устаешь быстро. Поэтому я просто лежала, не шевелясь, и наблюдала, как она ползает по голубому полю, по белому тиснению, по коричневому пятну, через дырку от гвоздя.

Рядом со мной лежала Вика. Точнее, не совсем рядом, а на другом краю большой кровати, а поскольку девочки мы обе худенькие, между нами вполне мог поместиться еще кто-то, тоже не слишком толстый, например, длинный тощий парень какой-нибудь.

Лежали мы безо всякой эротики, поверх покрывала, одетые – я в зеленом домашнем платье, а она в бриджах и в маечке (штаны бежевые, майка желтая, если это имеет какое-то значение). Мы просто валялись, я на животе, она на спине, и разговаривали. Дима утром уехал в Севастополь, и мне не хотелось идти на пляж одной, а у Вики закончился учебный год и дел никаких не было. Она – наша квартирная хозяйка (а так вообще учительница младших классов).

Вика подобрала нас в кафе: мы только приехали в Балаклаву и решили пообедать, прежде чем искать жилье, и торговка с рынка, который прям рядом там, сказала, что есть одна женщина, она квартирантов берет. В середине мая город был полупустым, но нам не хотелось шевелиться, мы решили взять первое, что предложат, и сказали «ну, давайте вашу женщину». Думали, придет тетка средних лет, а тут смотрим – девушка. Маленькая, подвижная и веселая, как белка. Если бы я сомневалась в своем муже, ни за что не пошла бы к ней, но я не сомневалась. А в остальном, я подумала, что у нее должен быть ухоженный пряничный домик, чистенькие комнаты с белыми занавесками и легкий нрав. Ну что еще надо от квартирной хозяйки?

Дом и правда оказался хорошеньким, но только снаружи, а внутри было грязно, ни одна дверь не запиралась, сантехника не работала, а окна как будто пару лет не мыты. Но мы уже влезли на горку со всеми вещами, спускаться и снова искать сил не осталось. И мы поселились у Вики.

Она оказалась девочкой за тридцать, с двумя детьми, разведенная. Мгновенно рассказала нам «всю свою жизнь», не требуя никакой информации взамен. Ничего в ней особенного не было, кроме одного – кажется, она боялась темноты, потому что спала при включенном ночнике и никогда не гасила свет в ванной. Никогда, круглые сутки. А так вполне нормальная, именно поэтому я сейчас лежала с ней на одной кровати и лениво рассказывала:

– А вчера мы гуляли по набережной, музыкантов видели. Один мальчик такой рыжий-рыжий… Вообще лучшим в них оказалось именно то, что он такой рыжий – пели паршиво, но за показ мальчика денег заслужили.

– Ой, у меня был один рыжий, тоже музыкант – на гитаре играл и пел…

И вот она, Вика, переворачивается на бок, ко мне лицом, укладывает голову на сгиб руки и начинает рассказывать. Я не буду воспроизводить ее быструю речь, южнорусские словечки, описывать вздрагивающие каштановые волосы, мелкие жесты свободной правой рукой. Просто своими словами.

Он был худой и рыжий, как большая собака, которая отряхивается и фыркает, когда вылезает из воды, и соленые капли стекают с ее длинной шерсти. Вот так и он тряс головой на пляже, когда она его впервые увидела, – нырнул, вынырнул, покрутил головой и встретился с ней взглядом. Не белокожий совсем, хотя волосы медные. Густые, жесткие. Тронешь – пальцы запутаешь и не сразу вытащишь. Она запутала в них пальцы очень быстро, сразу, в первую ночь, потому что такие парни на дороге не валяются, как тогда показалось. Но на самом деле такие парни именно что валялись – на дороге, на пляже, на диване, в тенечке, на камешке – где устанут, там и свалятся. А она присаживалась рядом и клала его голову к себе на колени, гладила по груди, касалась пальцами загорелой кожи, нащупывала ребра под ней и думала: «Надо же, тощий да ленивый, а трахаться заводной, слаааадкий». Рыжий летом в Крыму зарабатывал, играя на улице, а как он добывал деньги в другое время, Вика не знала. Смутное «возил, продавал, дела всякие» она от него услышала и перестала спрашивать – потому что лучшим в нем были не его деньги, а вот эти длинные патлы и низкий глубокий голос (и откуда, где он в этих мощах прячется?), ну и то, что слааадкий. Мед его волос, мед его голоса, мед его тела – Вика, как голодная оса, все кружила и не могла наесться. Лето кончалось, пора было возвращаться домой, а она все бродила за ним по прибрежным городкам, и смотрела, и слушала. Отощала тогда тоже, потому что денег, заработанных за год в ларьке (в школе тогда не платили, она в Харькове торговала… ну да про другое разговор сейчас), в обрез осталось, и не до еды ей было вовсе – не до той еды, что купить можно. На дорогих приморских базарчиках она под вечер собирала ништяки – подгнивающие персики, поплывшие за день помидоры, лежалые синенькие – за копейки или так отдавали. Ночью на пляже тушили овощи на костре, ели в темноте, запивали теплым портвейном, на который за день набросали денег «туристы» – добрые толстые тупые отдыхающие. И Рыжий тогда снова пел под гитару (как будто днем не напелся), рвал низкий голос, хрипел, шептал, рычал непонятные слова – потому что исключительно по-английски, принцип у него такой был. Никакой «Машины времени» и даже «Чайфа» или там Летова, не говоря уже про блатняк. Сколько бабла на этом потеряли, не пересказать. Подойдет человек с деньгами, попросит под Высоцкого, а Рыжий ни в какую. Один раз подрался даже, когда сильно настаивали, а он объяснять начал, почему лажу всякую не поет. Это «централ» – лажа? Ах ты сука… Ну и понеслось. Но Вика одному мужику морду полезла царапать, а когда отпихнул, так завизжала, что их от греха подальше в покое оставили. С ними еще парни и девчонки были, но никто больше не полез, одна Вика. А ночью Рыжий сказал: «Злая ты, как оска, и ни хрена не боишься…»

* * *

– А потом?

– А что потом… А потом зарезали его. Не за песни, а за пять гривен и часы. Ночью, когда на пляже спали, подрезали веревки, палатка завалилась, нас ногами замесили, а когда он вылез, ножом ударили. Это на Форосе было, там рядом народ стоял, услышали, прибежали, да поздно. «Скорую» вызвали, пока приехала, уже все.

– А тебе, тебе ничего не сделали?

– Меня тоже пырнули, – она задирает майку и показывает маленький аккуратный шрам внизу живота, справа, – но не сильно. Да мне и больно не было, страшно только очень. И сначала, когда в темноте на нас палатка обрушилась. И потом. Когда его голова у меня на коленях лежала и рыжие его патлы в моей крови купались.

Пока после операции валялась, его родители приехали, тело забрали. А я, ты знаешь, даже имени его не знаю – вот веришь, Рыжий и Рыжий.

– Верю.

– У меня от него только запись осталась, щас найду тебе.

Она нашарила в тумбочке кассету, но ей пришлось-таки встать, потому что допотопная магнитола стояла в другом конце комнаты.

– Ну а ты потом че?

– А ниче, через год замуж вышла за своего мудака, еще через год Толика родила, через пять Машку, а в позапрошлом он, сука, с приезжей связался и уехал с ней в Донецк. Забыл, как я его тянула, пока работать не начал. Теперь вот квартиру продавать будем. Придушила бы гада. Тебе там никому не надо, кстати, квартиру в Балаклаве? Сто тридцать тысяч ее оценили,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×