Это была та святая ложь, которая, будучи любимою ходовой монетою при советской власти, год за годом утрачивала потом свою святость до самого взрыва.

Как бы ни было, но работая, знал Мудъюгин, Серега все-таки обнаружит себя в лучшей точке, нежели ленясь.

Серега же от обещания смутился. Он швыркнул мелконьким, точно провалившимся своим носом, опустил выпуклые зеленовато-карие глаза, и широковатые, наподобие хомячковых, щеки его побагровели от прилива застенчивости.

Он был, да... он был страстный, Серега. Он был будто звереныш, человеческая, обмеревшая от ужаса в материнской утробе душа его не умела сама сыскать себе дорогу, дабы успокоиться в горнем, а, волнуясь и трепеща, строгивалась и уходила всякий раз вниз, в маленькое, мускулистое и мужающее тело.

Тогда на лбу у Сереги вздувались вены, движенья делались зажато-порывистыми, а голос срывался в торопящийся, почти горячечный хрип.

Начиналась зима. Мудъюгин выстраивал выведенную группу в шеренгу, объявлял расчет на первый- второй, а потом сам играл за тех, где количество либо состав игроков требовали усиления.

– Эх ты, мазила! – кричал он в запале, оживая в себе собственным детством.

– Сам мазила! – отвечали ему без заминки, раз уж вот он решил ожить.

Ростом Серега был с десятилетнего и «без техники», но вынослив, силен и всю игру проводил на таком заводе, так всем составом «волновался и трепетал», что, будучи далеко не из лучших, не из артистов дела (каковые были) игроком, на круг оказывался полезным, – черною и малоэффективной стороннему взгляду, безостановочной работой.

Он так то и дело спорил, махал руками, так орал, доказывал – было – не было, штанга – гол и т. п., – столь горячился в межкомандных неустраняемых спорах, что от хрипловатого и без того всегда надорванного голоса к финальному свистку оставались одни ошметочки.

Воеже обезопасить и защитить «методу» от неизбежных запретительных нападок, Мудъюгин объявлял обыкновенный (дворовой) этот футбол «лечебным», а в условие участья выдвигал наличие шарфов, перчаток и спортивных шапочек, поскольку среди игроков попадались во и впрямь пережившие подлинные ревматические атаки.

– Ну а твои где? – спросил он про варежки у Се-реги в первую же их игру, вздев кверху его пятерню с короткими красными и растопыренными от возбуждения пальцами. – В корпусе оставил?

– А... нету! – следя за мячом, которым разминались в штрафной форварды с вратарем, отвечал тот с беспечностью. – Да мне не над-д! Я так... Мне не холод-н!

Так оно, собственно, и было, если без «медицины». В подобном настрое и состоянии можно хоть в прорубь, не простудишься ни за что.

Но Мудъюгин еще страшился нарушать правила и опасался делать исключения.

– У тебя, может быть, нету? – задавал наводящие он вопросы, готовый к нетрудной жалости. – Ни перчаток, ни варежек?

Не отрывая глаз от штрафной, Серега мотал темно-русой стриженой головой, мычал нечленораздельное.

В зачинальную ту, слишком праздничную игру Мудъюгин разрешил ему все же добегать как есть, а вечером старая его мать и сшила на зингеровской трофейной машинке злополучные рукавички.

Мудъюгин по-интеллигентски был очень доволен, но сам Серега подарку обрадовался мало.

Он кивнул, натянул на сырые свои, мясистые, как у пожилых торговок, пальцы рыженькие эти из байки варежки, для сбереженья съединенные резинкою, а спустя время – в день педсовета и упомина о дисквалификации – снова вышел на поле с голыми руками.

Мудъюгин же, подходя с опозданьем, решал для себя, с этой или со следующей игры снимет он «нарушителя режима» за его любовь.

Еще загодя углядев орущего и махавшего руками без рукавиц Серегу, он почувствовал обиду, обреченность всех затей и... злость.

Приблизившись, он ухватил за запястье рвущегося по-орангутангьи четырнадцатилетнего мутанта и отчетливо и внятно педагогически отчеканил:

– Иди в корпус, возьми шарф, рукавицы и бегом обратно! Понял меня?

Встав разминочным полукругом, вратарю накатывали в очередь по углам, а он, вдохновенный, отважно-чуткий, прыгал, выставлял руки, отбивал или схватывал, но не пропускал ни мяча.

Серега, следя за действиями, сорванным своим сипом гудел прежнее: «Да мне не над-д! Да я так... Мне не холд-д...» – и тянул, тащил, рвал и вырывал книзу нечеловечески сильную руку.

– Потерял, что ли? – утрачивая терпение, подсказывал Мудъюгин ответ.

– Нету... Потер... Га... Пуст... – сипел Серега и вдруг всерьез, как крупная рыбина на ненадежной (не по размерам) тонкой леске, рванул скользкое от сдвоенного их пота запястье.

Сердце Мудъюгина выбросило в кровь защитную порцию зверино-змеиного яду, мозг помрачился.

Одним умелым движеньем он вертанул калеку по оси, сдавил ладонями приземистые жесткие крыльца и. еще мгновенье, дал бы в известное место пинкаря, как делалось это в его время, да по не совсем понятной причине нечаянно опомнился.

«Вот, значит, как...» – только и успел подумать он про собственные резервы и возможности.

Крыло ангела, коснувшееся их обоих, было еще где-то неподалеку.

Мудъюгин выпустил обмякшие плечи мальчика и выдавил из себя одно слово: «Иди...»

Наклонив голову в съехавшей от резкости разворота шапке, в чужих, с чужой ноги, великоватых кроссовках, в затрапезном штопаном свитерке, Серега, Густов Сергей из первой палаты, уходил, не оглядываясь, по утоптанной снежной тропе.

По прошествии полутора часов угрюмый, недовольный собой Мудъюгин дернул дверь совмещенного с ванной туалета при ординаторской и, испуганно вскрикнув, отпрянул назад.

Слабенькая, едва на кончик запиравшая изнутри задвижка преподнесла-таки давно ожидаемый «сюрприз».

Кривя над фарфоровыми зубами оранжевые крашеные губы и уводя, а вместе как-то и не уводя по- лошадиному скошенный взгляд, на унитазе, спустив на костлявые колена белые синтетические трусы, сидела рыжеволосая Ироида Константиновна, заведующая учебной частью в так называемой школе при так называемом санатории.

Смутился, впрочем, более из двоих Мудъюгин. Дама – так помстилось отчего-то ему – едва ль не довольна оказалась случившимся недоразумением.

И смутная («темная») ее улыбка, и опущенные, флюорисцирующие чем-нито эдаким, подведенные тушью глаза недвусмысленно манифестировали об этом.

Дома у них с матерью продолжился разговор про страшный, про безумно-отчаянный поступок академика Лег-ва.

– Он, что же, – подкладывая Мудъюгину в тарелку еды, сомневалась мать, – всю жизнь этим занимался и не знал, чем занимается?

Мать говорила умышленно, в утешение сыну намекая на известную коррупцию мысли у всякого рода высших государственных людей.

– Именно, мама, именно что ничего не знал и не ведал! – слишком, возможно, горячо подхватил растерявшийся на последних событиях Мудъюгин. – Кабы хитрил, кабы «как все»... не застрелился бы!

Пожив и, что называется, потолкавшись, понаблюдав в этой толкотне за собою, Мудъюгин догадался, что куда проще собственный взгляд на вещи подогнать к какому ни на есть их, вещей, порядку, нежели хоть на капельку переделать себя в соответствии с этим взглядом.

Вон, к примеру, Брюхасик как у них устроился. Не он вам очевидный, за счет детей приспособленец и хитрый дурак, а куды напротив – ему же все еще и должны как саможертвенному спасителю и малоценимому (по деньгам) гуманисту!

– Он же думал, что хорошее делает... для людей! – вздохнула в сокрушении мать; в сокрушении об общей беде.

– А надо, – выкликнулось как-то непроизвольно у Мудъюгина, – для Бога! – И сам внезапно почувствовал, что попал.

Для людей – человекоугодие и это... одно, а для Бога совсем-совсем другое.

Вы читаете Рукавички
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×