отдохнуть, откинула голову, чтобы снять боль в шее, и взгляд ее упал на портрет, висевший как раз напротив.

На портрете в полный рост был изображен необыкновенно красивый молодой человек, смуглый, стройный, изящный, одетый и причесанный весьма старомодно — как было принято, кажется, в начале века: белые лосины и высокие сапоги с отворотами, коричневые жилет и сюртук, длинные, зачесанные назад волосы.

Черты лица поражали тонкостью, но указывали также на решительный характер, проницательный ум — вы не приняли бы этого человека просто за щеголя. Когда приезжавшие в Ноул впервые видели этот портрет, вслед за восклицанием «Удивительной красоты мужчина!» часто слышалось другое — «Сколько ума в лице!». Итальянская борзая застыла у его ног, какая-то прекрасная колоннада и богатая драпировка служили фоном. Но, хотя аксессуары были роскошны, прелестны, исполнены, как я сказала, изящества, в тонком овале лица на портрете сквозила мужественность и огонь полыхал в больших темных глазах, совершенно особенных, не позволявших назвать изнеженным это лицо.

— Не дядя ли Сайлас изображен здесь? — спросила я.

— Да, дорогая, — спокойно глядя на портрет, ответила миссис Раск.

— Он, должно быть, очень красивый мужчина, не правда ли?

— Был, моя дорогая… был, но прошло уже сорок лет с тех пор, как писался портрет. Дата поставлена в углу, там, где тень, возле ноги. А сорок лет, могу вам сказать, меняют… большинство из нас. — И миссис Раск добродушно, без смущения, рассмеялась.

Какое-то время мы обе не сводили глаз с красивого мужчины в высоких сапогах с отворотами. Потом я спросила:

— Миссис Раск, а почему папа всегда печалится, когда заходит речь о дяде Сайласе?

— Что такое, дитя? — раздался рядом голос отца.

Я вздрогнула, обернулась и, залившись краской и онемев, отступила на шаг.

— Не пугайся, дитя. Ты не сказала ничего дурного. — Заметив мое смятение, он ласково произнес: — Ты сказала, я всегда печалюсь, когда заходит речь о дяде Сайласе. Право, не пойму, как возникла у тебя такая мысль, но если я был печален, то этому удивляться не стоит. Твой дядя — человек больших способностей, но столь же велики его пороки и заблуждения. Способности не пригодились ему, в пороках он давно раскаялся, его заблуждения, я думаю, обременительнее для меня, чем для него самого, и они глубоки… Она говорила еще о чем-то, мадам? — неожиданно потребовал он ответа у миссис Раск.

— Нет, сэр, — ответила с легким поклоном миссис Раск, которая почтительно слушала господина стоя.

— Незачем тебе, дитя, — продолжил отец, вновь обращаясь ко мне, — более думать о нем сейчас. Пусть в твоей головке не будет мыслей о дяде Сайласе. Когда-нибудь, возможно, ты узнаешь его… что ж, очень хорошо. Ты поймешь, какой вред причинили ему низкие люди.

Отец повернулся, чтобы выйти из комнаты, а у двери обронил:

— Миссис Раск, позвольте сказать вам два слова. — Он сделал ей знак, и пожилая женщина поспешила за ним в библиотеку.

Наверное, тогда он и высказал домоправительнице свое повеление, переданное ею Мэри Куинс, потому что ни ту, ни другую мне уже не удавалось вовлечь в разговор о дяде Сайласе. Я могла говорить, но они смущенно хранили молчание, а миссис Раск порою раздражалась и сердилась, если я слишком настойчиво задавала вопросы.

Мое любопытство лишь возросло: портрет изящного мужчины в лосинах и высоких сапогах с отворотами озарился многоцветием тайны, а непостижимая улыбка на красивом лице теперь, казалось, дразнила меня, совсем сбитую с толку.

Почему любопытству, иначе говоря честолюбию, которым испытывает нас давший нам жизнь, так трудно противиться? Знание — это власть, а душа человека тайно вожделеет всякой власти; помимо стремления добраться до сути, безудержный интерес к чужой истории и, что важнее всего, некий запрет возбуждают наш аппетит.

Глава III

Новое лицо

Наверное, полмесяца прошло с того разговора, как отец дал мне таинственное поручение в отношении старого дубового шкафа в его библиотеке (о чем я уже рассказала подробно), когда однажды вечером я сидела у большого окна в гостиной, предаваясь меланхолии и с восхищением созерцая залитый лунным светом пейзаж. В комнате я была одна, и свечи возле камина, в дальнем конце ее, не могли рассеять тьму, сгущавшуюся ближе к окну, у которого я сидела.

За окном подстриженная лужайка мягко спускалась к широкому равнинному участку, где виднелся, отдельными купами, лучший в Англии строевой лес. Будто убеленные сединой под лунным светом, деревья стояли, отбрасывая недвижные тени на траву, а дальше, венчая холмистый горизонт, поднимались рощи, скрывавшие одинокую могилу, в которой покоилась возлюбленная моя мать.

Ни дуновения ветра. Над горизонтом висел серебристый туман, на небе трепетали озябшие звезды. Кто не знает, как действует такой пейзаж на ум, уже охваченный грустью? Фантазии и сожаления наводняют его, воспоминания и предчувствия, странно сплетенные, являются к вам издалека, подобно давно знакомому, милому напеву. Прикованная взглядом к траурно черневшим на горизонте величественным рощам, я мысленно вернулась к таинственным намекам отца об ожидаемом госте. Предстоящее отцу неведомое странствие тревожило меня.

Во всем, что касалось его религии, я всегда ощущала что-то неземное и призрачное.

Когда умерла моя дорогая мама, мне не было девяти, и, помню, за два дня до похорон в Ноуле, где она умерла, появился худой маленький человечек с большими черными глазами на смуглом, до крайности мрачном лице.

Он подолгу уединялся с моим дорогим отцом, глубоко скорбевшим, а миссис Раск повторяла: «Вот странно, что господин молится с этим карликом, с этим лондонским чучелом; добрый мистер Клей приехал бы из деревни по первому зову! И какая польза господину от этого черненького ничтожества?!»

На другой день после похорон меня почему-то отправили на прогулку с этим черным человечком; моя гувернантка была больна, в доме все смешалось, и горничные, должна сказать, дали себе волю, воспользовавшись отпуском.

Я почти благоговела, помню, перед черным человечком, но он не внушал мне страха — он был кроток, хотя и печален, и казался доброй душой. Он повел меня в сад — в голландский сад, как мы говорили, — с балюстрадой и статуями на дальнем плане, в коврах из ярчайших цветов. По широкой лестнице кейнского камня мы спустились в сад и в молчании направились к балюстраде. Перила были слишком высоки для меня, что за ними — я не видела. Не выпуская моей руки, человечек произнес:

— Посмотри, дитя, что там дальше. Впрочем, ты не увидишь, но я вижу. И сказать тебе — что? Столько всего… Небольшой домик: его крутая крыша кажется золотой в лучах солнца. Вижу высокие деревья, отбрасывающие мягкие тени вокруг домика. Под окнами, у ограды, вижу цветущий кустарник — не скажу какой, но его цветы прекрасны. А меж деревьев, вижу, бегают и играют двое детей. Мы с тобой идем туда, еще несколько минут — и будем стоять под теми деревьями, будем говорить с теми детьми. А пока для меня все это — лишь картинка в уме, для тебя же — лишь сочиненный мною рассказ, которому ты веришь. Ну, пойдем, пойдем, милая.

Взяв правее, сойдя по ступенькам, мы бок о бок двинулись тропинкой меж высоких стен живой изгороди. Нас окружал полумрак, ведь солнце уже садилось. Но повернули налево — и вот мы в ярком солнечном свете посреди той картинки, которую он нарисовал.

— Это ваш дом, мои маленькие друзья? — спросил он детей, хорошеньких розовощеких мальчиков; те ответили утвердительно. Тогда он положил ладонь на ствол дерева рядом, улыбнулся печальной улыбкой, кивнул мне и произнес: — Теперь ты видишь, слышишь, убеждаешься, что виденное мною, как и мой рассказ, — все истинно. Но пойдем дальше, милая, нам с тобой идти дальше…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×