свете не желаю».

Эх, батюшко Никон, чем замстило очи тебе? Иль не разглядел волка в овчей шкуре? Филофей-старец как научал: «Если стены и столпы, и полаты великого древнего Рима не пленены, зато души их от дьявола были пленены опресноков ради».

Нынешний царь сызмала шатается; еще в юные леты внушили ему греческие подсыльщики, что отирались при дворе, де, искание цареградского престола – дело святое, даже жертвенное, к чему призывает сам Бог. Иль не чуешь, отче, как скоро предаст тебя Алексеюшко ближней своей челяди, как не однажды отдавал толпе комнатных бояр, чтобы оберечь себя. Государи чтят Господа хвалимого, но боятся смерда.

Батько, батько! Сравнить ли твои новые брусяные хоромы с псковскими печерами в горе, где живут монахи, и братии той сладко и неистомно рядом с каменной скудельницей; тамо гробы составлены поленницей, но от них не тленом пахнет, но точит миром и нардом. Вот где воистину святая жизнь подвижника. Отринь, Никон, румяные стены Дворца!

Как задумал Никон, так и состроил ему палаты мастер-немчин, учтя всякую малость, похожую на каприз. Вот любит Никон тепло, и под брусяными келеицами в нижнем жиле, рядом с приказами, уряжена огромная кухня с печью, и тепло от нее по продухам в стенах пронизывает весь патриарший Дворец. Сейчас там затеяна челядинниками стряпня, в Крестовой палате ладят кривой стол, после литургии звано к святительской естве много гостей. Будет и государь с синклитом. Коли ты на экой вышине числишься, то невольно, порою позабудя монаший чин, станешь терпеливым, уживчивым многопировником, ибо гостеванье в праздничный день не только угодно Спасителю, не только ублажает утробу, но и мирит людей, устраивает средь знатных богомольников общий лад: и кубок со стоялым медом, поднесенный из патриаршьей руки, и самого недовольного заставит умилиться и вспомнить близость первосвятителя к Господу.

Ествяный дух проник и в новые покои, и от сытного запаха, от теплых волн ожил патриарх и каким-то ублаженным, светлым взглядом обвел Комнату, в коей предстояло отныне жить, и не душою, но тайным, в глубине плоти сохраненным чувством вдруг понял, что этот Дом его, и ничей более. Скитник, келейник, пустынножитель, он, оказывается, мечтал все эти годы о своем Доме: и морошечного цвета скобленые стены с полицами, уставленными образами, и скользкая перламутровая столешня, выложенная в шахмат, кою он задумчиво оглаживал ладонью, отвлекли от смутных предчувствий. Уже как хозяин, он ступисто миновал кельи, строго проглядывая весь чин, проверяя, так ли ладно, как замыслил хозяин, уставлено житье. Вдоль стен придвинуты широкие дубовые лавки под суконными полавошниками, в углах поставцы с дорогою посудою, уборами и разной ларечной кузнею, крестами и с судовой казною; были шафы с полками и выдвижными ящиками, где хранилось белье, помещалась бумага, писчий снаряд, рукописные и печатные сокровища, кои сразу отделяют человека высокого полета от человека среднего толка не по знатности рода и не по богатству, но по досужести. Досужий, – говорят про иных, – многомысленный человек, он сполна окунулся в реки, напояющие вселенную... Книга уже сама по себе, лишь присутствуя в хоромах, одним своим видом, благоговейным чувством, исходящим от нее, выделяет владельца из прочего люда. А если это воистину книгочей? Да ежели он познал неоцененность этих сокровищ, как кладезь премудрости, коей не заместить ничем?

А Никону было чем похвалиться: множество псалтирей, часовников, миней, священных хартий, доставленных для справки Арсением Сухановым с Афона, стояли на полицах; были тут и веницейского, и римского, и греческого печатания книги, польские и парижские ведомости, древние риторики и филозопии, и богословские поучения восточных златоустов, куранты и сказки из мировой жизни, а всего с любовью и ухожестью хранилось в шафах и на вислых полках более тыщи книг в столбцах и свитках, в телячьей коже и деревянных досках, битых от старости жучком и тленом, со страницами, тронутыми по кромке шафранно- желтым пожаром, ссохшихся пожухлых пергаментов и берестяных грамот.

А еще заполняли собою Комнату резные шкатуны из слоновой и рыбьей кости и дубовые кованые подголовники с тайными замками, полные золотой монеты, ларцы и пульпеты для богатых даров от архиреев, и знати, и прихожан. Жизнь вроде бы проходит быстро, но течет медленно, чтобы успел устать, и даже за столь короткие годы патриаршества, оказывается, собралось истиха столько вещей, что, привыкнувши к ним, после и вовсе забыл о многих, не подозревая их присутствие возле себя. И только переезд или смерть обнаруживают весь скоп утвари и богатств, вроде бы столь необходимых в быту, но таких лишних, когда собрался на тот свет. Лишь белый саван, сандалии, нательный крестик и заупокойная молитва уплывают с тобою в мир иной, и в последние минуты с нескрываемым удивлением озирая нажитое, ты вдруг с облегчением чувствуешь полную свободу от него...

Солнце на лето, зима на мороз. Передний угол гулко крякнул от мороза, закуржавленные окна с порошками, полными воды, уже сине замглели. Декабрьский денек с воробьиный поскок. Давно ли развиднелось, а уж и к ночи поворот. Прощальной робкой желтизной наскоро тронуло узорные от инея стеколки, сумерки в кельях сразу стали гуще, жарче затеплились свечи: в широко отпахнутые двери, опушенные синим сукном, струился терпкий от ладана и свеч воздух, колыхая кисейные полога, будто кто таился там. Никон собрался было дунуть в свист серебряный, чтобы позвать келейника: пора сряжатися к гостевому столу – и сразу забыл о намерении. Кряхтя, стянул сапожонки с наводяневших ног, в горностаевых чулочках прошелся по натертому вощанкою полу, с радостью впитывая древесное тепло и не ощущая ни одной заусеницы. Плахи не поддались под грузным телом, не скрипнули, ладно пригнанные тороватой плотницкой рукой и углаженные теслом. Эх, как славно, однако, когда покои новые да уряжены по твоему норову, да когда первым вступил в них с охранного молитвой, с любовью вдыхая запах кадильницы, оставленный после освящения, да когда всякой нежити положен предел за порогом хором.

И не суеверно Никону, что пожелал поставить патриарший Дворец на месте несчастливых царевоборисовских палат, а тень государя-доброхота, решившего осчастливить русский люд, бессонно скитается меж Кремлевских стен, отыскивая могилу несчастного убиенного сына. Перенял Годунов царскую власть из меркнущих наследных рук, но не удержал в горсти: знать, обманулся сердешный в Господевых посулах, полагая их за дозволение. Но лишь попустил Господь и вскоре же отказал в Своей милости.

Оле! Не так ли и со мною станется? – мелькнула мысль, и Никон усмехнулся над внезапной тревогой. – Пусть клеплют, что я самозванец, что самоволкой воссел на государеву стулку, восхитил чужую честь. Пусть точат ножи на бывшего волдемановского мужика, ибо я давно никого не боюся, кроме Господа нашего, и не труждаюсь ухапливать корыстно то, что усердно сбираю для матери-церкви. Это я строю монастыри, книгам даю простору и извожу скверну из них, это я отдаю в учение пастырей многих и церкви Христовой вручил верный посох и надежу в пути. Пошатнулась церковь, а я подпер, как повелел Спаситель, подставил плечо, не дрогнув. Я не Гришка Отрепьев, нет-нет. Но я чернец вековечный и не держуся за стулку, чтобы вкусно есть и сладко пить. Утесните лишь, возьму ключку подпиральную – и только знали меня.

Боже, Боже... Давно ли за радость почитал житнюю горбушку, густо посыпанную солью, и, запив смиренный кус родниковой водою, с трепетной ревностью пел стихиры пред образом Богородицы посреди глубокой ночи, один на весь белый свет, и лишь волки тягучим подвывом нарушали его уединение. И ведь как счастлив он был тогда.

Никон прошел в опочивальню, отстранясь, от порога оглядел всю, богато уставленную, чужую, словно бы боялся прикоснуться к ореховой резной кровати с шатром. Небо кроено из голубой камки, завесы камчатные с бахромою, в головах и в ногах ложа золотные застенки. По-царски богатая спаленка, уряжена не по-монашьи, вся подперта соблазнами. Эй, Никон, не страшись: что за вера твоя, ежели боится она пасть от малого искуса.

Патриарх решился и упруго воткнул кулак в двуспальную пуховую постелю с полотняной полосатой наволокой, пахнущей морозом, и зеленым одеялом из кизылбашского шелка, набитым лебяжьим пером. А помедлив, обреченно взошел по приступным колодкам, обитым червчатым сафьяном, и осторожно присел на край кровати.

И вдруг улыбнулся, довольный собою, внушительно погрозил невидимому супротивнику и гордовато приосанился.

Воистину искренен бывает человек лишь наодинку.

Глава вторая

1

Сидя на высокой постели и плотно уставя утомленные плюсны на приставной колоде,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×