Охота вышла совсем бедной. Раньше здесь, в камышах и осоке пересохших болотец, было много зайцев, но теперь они куда-то исчезли, и только одичавшие кошки, прижав уши и злобно сверкая желтыми глазами, шарахались из-под ног в кусты, в просяные ометы.

Под вечер пришли в деревню. Старик Василий Васильевич был еще жив и румяно свеж тугими щечками, чисто бел своею апостольской бородой.

– Бабушка, Варвара Павловна-то, жива ли? – спросил он Митю, вставляя в лампу стекло с отбитым верхом, а до этого сидел в темноте, берег керосинец.

Митя все рассказал ему: бабушка была жива, дядя денно и нощно пропадал на заводе, охоту, конечно, забросил, мама постарела, устала, он скоро уходит в армию.

– И мы со старухой скрипим помаленьку, – сказал Василий Васильевич. – В колхозе работаем, трудодни в книжечку пишем, после войны – расчет.

Митя привез ему в подарок кусок мыла – сухой легкий кусок ядрового мыла, – и старик, радуясь, щелкал по нему ногтем, рассматривал на свет, нюхал.

– Вот завтра баню истопим, – вожделенно крякал и стонал он. – С паром, с веничком, с полком. Ах, уважил, Митрий, ах, потрафил! Уж я тебя тоже за это одарю, я завтра барана зарежу, я его, врага, не пощажу.

Потом он вышел в нетопленую горницу набрать свежих яблок и поманил за собой Митю.

– Это кто же такая с тобой будет? – зашептал он, вплотную присунувшись в темноте к его лицу. – Невеста? До жены-то вроде рано тебе, а?

– Как ни назови, Василич, – тоже шепотом ответил Митя. – Люблю я ее, одним словом. На всю жизнь.

– А она как?

– Тоже.

– Ну, Митрий, ну, голубь, – быстро забормотал старик, щекоча его шею бородой и обдавая горячим, с крепким запахом самосада дыханием, – ведь этакую красаву в избу ввел – по углам засияло. Всяко будет тебе в уши дуть, – дескать, красота приглядится, красота прах… Не смущайся! Слушай меня – радость это. Старый ворон мимо не каркнет…

Деревенская осенняя ночь длинна. Митя выспался, лежал в самый глубокий час ее на полу, на овчине, боясь шевельнуться, чтобы не потревожить Азу, спавшую на его руке, и в неясных, несвязных мыслях с резким томлением молодости переживал ее близость, и этот сладостно-грустный осенний день, и свое неведомое, загадочное, но непременно счастливое будущее.

Дробясь в кривых оконных стеклах, светила луна. Он опять забывался глубоким коротким сном, опять просыпался, и время казалось ему застывшим, как воздух этой ночи, сверкающими кристаллами осыпавшийся за окном.

В последний раз он проснулся от какого-то назойливого звука, который царапался, свистел и повизгивал над самым ухом. Это Василий Васильевич, придвинув поближе лампу, насадив на кончик носа очки, с какой- то лихой, разбойной веселостью точил на оселке длинный узкий нож, видимо, и впрямь собираясь резать барана.

– А, проснулся, охотничек! – крикнул он, сверкая поверх очков задорным взглядом. – На зайцев твоих нет надежи, будем в хлевушке искать хлебушек. Зайцев нонче лисы подавили. Такая пропасть лис развелась – страшное дело. Должно, их война из смоленских лесов сюда подгрудила. Мне бы стрихнинчиком разжиться, я бы их вязанками добывал. Такие есть огневки – бежит, ну прямо как пожар по полю стелется.

И опять неярко цвел холодный день с прозрачными далями, с чистым сиянием голубого небесного купола, с острым блеском соломенных ометов в полях. Даже неопытному глазу было видно, как редки эти ометы, и Василий Васильевич, выйдя проводить Митю и Азу за гумно, сказал, всматриваясь в пустынную ширь полей:

– Остудили мы землю, изодрали, искалечили. Не удобрена, не ухожена. За три года, что воюем, сюда и птичка с… не летала.

Было это сказано с такой горькой жалостью к земле, какая может быть только у человека, живущего землею, и крепкое словцо в выражении этого чувства было так естественно, что совсем не резануло слух.

С гумна было видно далеко окрест. Сквозь толчею золотистой изморози в воздухе на горизонте проступали высокие песчаные обрывы берегов Оки, до которой отсюда было километров тридцать. Постояли, помолчали, вдыхая полной грудью колючую предзимнюю свежесть, и разошлись. Василий Васильевич оглядывался, махал рукавицей, потом крикнул что-то, прежде чем свернуть за сараи, но слов его уже нельзя было разобрать.

– Живи, Василич! – ответил ему Митя.

XXIV

В цепи воспоминаний тот день как бы стоял на грани былого и настоящего. За ним начиналась череда дней и событий, приведших Митю на ту опушку соснового бора, где, зачарованный минутой тишины, лежал он в окопчике, глядя на скупую россыпь звезд июльской ночи.

Когда его уже призвали в армию, остригли наголо и он, дожидаясь отправки на фронт, все еще продолжал ходить в школу, чтобы продлить ставшую вдруг такой привычно-близкой школьную жизнь, в класс однажды вошел Фюзис, зелено-серый с воскресного похмелья, и, глядя через слезу на стриженые головы своих питомцев, держал длинную речь.

– Вы еще придете ко мне доучиваться после войны, – сказал он между прочим.

Его слушали с насмешливо-снисходительными улыбками. То ли по молодости, с которой смерть кажется такой несовместимой, то ли по легкомыслию, с которым так совместима молодость, никто не верил, что именно его могут убить в этой войне, уже перемоловшей столько жизней. Не верил и Митя. В последнюю ночь перед отъездом он не мог уснуть, поднял на окне рулон маскировочной бумаги и, глядя на освещенные луной заснеженные крыши, на темные провалы теней между ними, вдруг услышал, как в соседней комнате громким шепотом молилась бабушка. Она молилась за него. «Господи Иисусе Христе, боже наш, смиренно

Вы читаете Падучая звезда
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×