Радуясь такому обороту событий, Вероника старалась во всем угождать мужу, и хотя бы этим отблагодарить его за разрыв, о котором даже не просила: она не думала, что была так же неприятна Граслену, как Граслен был отвратителен для нее. Этот тайный развод наполнял ее сердце и радостью и грустью: она все еще надеялась, что материнство сможет вернуть ей интерес к жизни. Но время шло, и, несмотря на их обоюдную покорность судьбе, супруги вступили в 1828 год, не имея потомства.

Итак, живя в великолепном особняке, окруженная завистью всего города, г-жа Граслен узнала то же одиночество, что и в домишке своего отца, но одиночество, лишенное надежд и детских радостей неведения. Она жила в развалинах своих воздушных замков, просвещенная печальным опытом, опираясь на свою глубокую веру и заботясь о бедняках, которых осыпала благодеяниями. Она шила белье для младенцев, она дарила тюфяки и одеяла тем, кто спал на соломе. В этих делах ей помогала горничная, которую отыскала для нее мать, молоденькая овернская девушка, преданная ей телом и душой. Вероника поручала своему добродетельному лазутчику разыскивать жилища, где нужно было успокоить страдания или смягчить нищету. Эта деятельная благотворительность, соединенная со строжайшим выполнением религиозного долга, оставалась в глубокой тайне для всех, кроме городских священников, с которыми Вероника совещалась обо всех добрых делах, дабы не попали в руки порока деньги, столь необходимые для помощи в незаслуженном несчастье.

В этой фазе своей жизни Вероника завоевала дружбу, столь же горячую, столь же драгоценную для нее, как дружба старого Гростета. Она стала возлюбленной овечкой выдающегося пастыря, высокие достоинства которого не были поняты и даже навлекли на него преследования, — одного из старших викариев епархии, по имени аббат Дютейль. Этот священник принадлежал к той немногочисленной части французского духовенства, которая, склоняясь к некоторым уступкам, хотела бы объединить церковь с народными интересами, дабы, проповедуя подлинно евангельское учение, церковь могла вновь завоевать свое былое влияние на массы и таким путем обратить их опять к монархии. То ли аббат Дютейль не верил в возможность убедить римскую курию и высшее духовенство, то ли подчинил свои воззрения взглядам старших по сану, но он придерживался рамок строжайшей ортодоксии, зная, что одно только разглашение его принципов закроет ему навсегда дорогу к епископству. Этот превосходный священник сочетал величайшую христианскую скромность с величием характера. Не проявляя ни гордости, ни честолюбия, он оставался на своем посту и выполнял свой долг, невзирая на грозившие ему опасности. Городским либералам неизвестны были причины его поведения, они ссылались на его взгляды и считали его патриотом — слово, на католическом языке означавшее «революционер». Низшее духовенство, не смевшее восхвалять достоинства аббата Дютейля, любило его, равные приглядывались к нему с опаской; епископу он мешал. Добродетели и глубокие познания аббата, быть может, вызывавшие зависть, ограждали его от преследований. Невозможно было пожаловаться на него, хотя он и обличал все политические несообразности, которыми трон и духовенство только вредили друг другу. Напрасно он предсказывал все пагубные последствия такой политики, уподобляясь бедной Кассандре[7], которую равно проклинали и до и после гибели ее отчизны. Не произойди революция, аббату Дютейлю суждено было бы оставаться одним из скрытых в основании краеугольных камней, на которых держится все здание. Все признавали приносимую им пользу, но его оставляли на своем месте, как и большинство других умных людей, чей приход к власти так пугает посредственность. Если бы, подобно аббату Ламенне[8], он взялся за перо, на него, без сомнения, тоже обрушились бы громы римской курии.

Аббат Дютейль внушал невольное уважение. Под его спокойной, невозмутимой внешностью таилась глубокая душа. Высокий рост и крайняя худоба не нарушали общего впечатления от его облика, очерченного линиями, которые обычно избирали гении испанской живописи, рисуя великих мыслителей-монахов, а недавно вновь нашел Торвальдсен для своих апостолов. Длинные, почти неподвижные складки лица и гармонирующие с ним складки одежды отличались тем благородством, которым в средние века дышали мистические статуи, стоявшие в порталах церквей. Глубина и серьезность, присущие его мысли, речи и интонации, как нельзя более подходили аббату Дютейлю. Увидев его глубоко запавшие от постов и воздержания глаза, окруженные темными кругами, увидев его лоб, пожелтевший, словно старый мрамор, его голову, его иссохшие руки, каждый хотел только из его уст услышать поучающее слово. Это чисто физическое величие в сочетании с величием нравственным придавало священнику несколько высокомерное, презрительное выражение, которое тотчас же опровергалось его скромностью и его словами, но не располагало в его пользу. Принадлежи он к более высокому рангу, подобные выгодные качества помогли бы ему приобрести влияние на массы, которые охотно подчиняются одаренным людям. Но стоящие выше никогда не прощают своим подчиненным достойную осанку и проявление столь ценимого в древности величия, которого так часто не хватает современным правителям.

По странности, которая может показаться естественной лишь тонкому царедворцу, другой старший викарий, аббат де Гранкур — тучный человечек со свежим цветом лица и голубыми глазами, чьи воззрения совершенно расходились со взглядами аббата Дютейля, — очень любил общество своего собрата, не высказывая, впрочем, никогда ничего такого, что могло бы лишить его самого милостей епископа, которому он был предан беспредельно. Аббат де Гранкур верил в достоинства своего коллеги, он признавал его таланты, он тайно принимал его доктрину, но осуждал ее публично, ибо он принадлежал к тем людям, которых величие духа и привлекает и пугает, которые ненавидят его и не могут перед ним не преклоняться. «Он будет обнимать меня, проклиная», — говорил о нем аббат Дютейль. У аббата де Гранкура не было ни друзей, ни врагов, ему суждено было всю жизнь оставаться старшим викарием. Он уверял, что к Веронике его привлекает желание помочь советом столь набожной и добродетельной особе, и епископ одобрял это. Но в действительности его восхищала возможность провести несколько вечеров в обществе аббата Дютейля.

Оба священника стали довольно регулярно посещать Веронику, чтобы сообщать ей обо всех несчастных и обсуждать способы наставить их на путь истинный, оказывая им помощь. Но с каждым годом господин Граслен все туже затягивал свой кошелек, ибо узнал, несмотря на все невинные ухищрения своей жены и Алины, что испрашиваемые деньги не шли ни на хозяйство, ни на туалеты. Он пришел в ярость, когда подсчитал, чего стоила ему благотворительность жены. Проверив счета кухарки, он вник во все мелкие расходы и проявил свой административный талант, доказав на деле, что можно блестяще вести дом на тысячу экю. Затем, интересуясь только приходом и расходом, он составил с женой список ее издержек и назначил ей сто франков в месяц, гордясь этим решением, как проявлением королевской щедрости. Сад был оставлен без присмотра, и только по воскресеньям за ним следил рассыльный, любивший цветы. Отпустив садовника, Граслен превратил оранжерею в склад и свалил туда товары, полученные им в залог под ссуды. Он уморил голодом всех птиц в устроенном над ледником вольере, чтобы не тратиться больше на корм. И, наконец, воспользовавшись теплой зимой, перестал платить за перевозку льда. В 1828 году от былой роскоши не осталось и следа. В особняке Граслена, не встретив никакого сопротивления, воцарился самый мелочный расчет.

За три года, проведенные Грасленом близ Вероники, которая заставляла мужа строго следовать предписаниям врачей, лицо его заметно изменилось к лучшему; теперь же оно стало еще более красным, воспаленным и прыщавым, чем раньше. Дела приняли такой размах, что рассыльный, как некогда его хозяин, получил место кассира, а для черной работы в дом Граслена был взят молодой овернец. Итак, через четыре года после замужества женщина, обладавшая огромным богатством, не располагала ни одним экю. Скупость мужа не уступала скупости родителей. Г-жа Граслен поняла, как необходимы ей деньги, лишь когда была стеснена в своей благотворительности.

К началу 1828 года Вероника вновь обрела цветущее здоровье, которое придавало некогда такую прелесть невинной юной девушке, сидевшей у окна в старом доме на улице Ситэ; но, кроме того, она узнала литературу, она научилась думать и говорить. Изощренная способность суждения углубила ее характер. Освоившись со всеми тонкостями светской жизни, она с бесконечным изяществом носила свои модные платья. Теперь, когда Веронике случалось появиться в какой-нибудь гостиной, она не без удивления замечала, что ее встречают с почтительным восхищением. Этой перемене она обязана была обоим старшим викариям и старому Гростету. Узнав о ее скрытой от всех прекрасной жизни, о неустанно творимых добрых делах, епископ и другие влиятельные лица заговорили об этом цветке истинного благочестия, об этой благоуханной фиалке добродетели, и, без ведома г-жи Граслен, в отношении к ней произошла перемена, долго заставившая себя ждать, но зато прочная и длительная. Этот поворот в общественном мнении создал

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×