Джун Райл. Лицо Джун Райл. Когда женщины Квиннипака смотрели на себя в зеркало, они думали о лице Джун Райл. Когда мужчины Квиннипака смотрели на своих женщин, они думали о лице Джун Райл. Волосы, скулы, белоснежная кожа, изгиб бровей Джун Райл. Но самыми удивительными — смеялась ли она, кричала ли, молчала ли, или просто сидела, как бы в ожидании чего-то, — были губы Джун Райл. Губы Джун Райл завораживали... Они просто будоражили фантазию. Они раскрашивали ваши мысли в яркие цвета. «Однажды Бог создал губы Джун Райл. И именно тогда ему на ум внезапно пришла мысль о грехе». Так это рассказывал Тиктель, который разбирался в богословии, так как когда-то был поваром в семинарии, — как, по крайней мере, говорил он сам, или в тюрьме, как говорили другие, — глупцы, — так он их называл. Никто никогда не смог бы описать его, говорили все. Лицо Джун Райл, разумеется. О нем грезил каждый. И вот теперь оно здесь, именно здесь, — и оно, еще минуту назад склонявшееся над столом, — уже обращено к закрытой двери, — и губы Джун Райл произносят:

— Я здесь.

— Вам посылка, миссис.

— Входи, Мэгг.

— Здесь посылка... для вас.

— Покажи.

Джун Райл поднялась, взяла пакет, прочитала имя, написанное чернилами на коричневой бумаге, посмотрела с другой стороны, подняла глаза вверх, на минуту закрыла их, снова открыла, опять осмотрела пакет, взяла со стола нож для бумаги, разрезала шпагат, развернула коричневую обертку — под ней оказалась белая.

Мэгг сделала шаг к двери.

— Останься, Мэгг.

Она развернула белую бумагу, под которой показалась розовая, в нее была завернута сиреневая коробочка, в которой Джун Райл обнаружила другую, обтянутую зеленой тканью.

Она открыла эту коробочку. Заглянула в нее. Ее лицо ничего не выразило. Потом она ее закрыла. Затем, повернувшись к Мэгг, улыбнулась ей и сказала:

— Мистер Райл возвращается. Вот так.

И тогда Мэгг побежала вниз вместе с Питом, повторяя: «Мистер Райл возвращается», и Ститт произнес: «Мистер Райл возвращается», и по всем комнатам пронесся шепот: «Мистер Райл возвращается», и кто-то крикнул в открытое окно: «Мистер Райл возвращается», и вот уже над полями пронеслось: «Мистер Райл возвращается», и это известие донеслось до реки, у которой раздалось: «Мистер Райл возвращается». И раздалось так громко, что и на Стекольном заводе кто-то услышал и, повернувшись к соседу, шепнул: «Мистер Райл возвращается», и весть эта донеслась до каждого, несмотря на шум печей, из-за которого приходилось повышать голос, чтобы тебя услышали; «Что ты сказал?» — «Мистер Райл возвращается», и голос этот становился все громче и громче и наконец стал таким громким, что о том, что случилось, узнал самый последний, самый глухой рабочий, вздрогнув, как от выстрела у самого уха, от слов: «Мистер Райл возвращается», — одним словом, это было подобно взрыву, эхо от которого поднялось высоко в небо, отдалось в ушах и в сознании, и даже в Квиннипаке, который был оттуда в часе езды, даже в Квиннипаке спустя совсем немного времени жители увидели, как на всем скаку в город въехал Олливи, скатился кубарем с коня, растянулся на земле, проклиная Небо и Мадонну, и, подняв с земли свою шляпу, и с задницей, запачканной грязью, произнес — тихим голосом, как будто бы новость при его падении лопнула, сдулась и истерлась в порошок, — он пробормотал как бы про себя:

— Мистер Райл возвращается.

* * *

Время от времени мистер Райл возвращался. Как правило, это случалось спустя некоторое время после того, как он уезжал. Что свидетельствует о внутренней, психологической и, можно сказать, моральной дисциплине этого человека. По-своему мистер Райл любил точность.

Гораздо труднее было понять, почему он время от времени уезжал. Никогда не было по-настоящему удовлетворительного объяснения — почему он это делал, это не зависело ни от времени года, ни от конкретного дня, ни от какой-либо причины. Он просто уезжал. Приготовления — серьезные и незначительные — занимали у него несколько дней: экипажи, письма, багаж, шляпы, походный письменный прибор, деньги, документы — все это он упаковывал и распаковывал, как всегда улыбаясь, с кропотливым и беспорядочным проворством запутавшегося насекомого, вовлеченный в своего рода домашний ритуал, и этот ритуал мог бы длиться вечно, если бы в конце концов не заканчивался одной и той же заранее известной церемонией, церемонией краткой, едва примечательной и чрезвычайно тонкой: он выключал свет, и они с Джун лежали молча в постели, в полной темноте, рядом друг с другом, в нерешительности; она пережидала несколько мгновений, потом закрывала глаза и, вместо того чтобы сказать:

— Спокойной ночи, -

спрашивала:

— Когда ты уезжаешь?

— Завтра, Джун.

И назавтра он уезжал.

Куда он ехал, никто не знал. Даже Джун. Кое-кто утверждал, что он и сам хорошо этого не знает; и в доказательство приводили то знаменитое лето, когда утром седьмого августа он уехал и вернулся на следующий вечер с семью нераспакованными чемоданами и с самым невозмутимым лицом. Джун его ни о чем не спросила. Он ничего не объяснил. Слуги распаковали чемоданы. После этой маленькой заминки жизнь пошла своим чередом.

А иногда, как говорили, он мог уехать на несколько месяцев. Это нисколько не меняло его укоренившихся привычек: он не присылал ни малейшей весточки о себе. Он буквально исчезал. Ни письма, ничего. Джун к этому привыкла и не тратила времени на напрасное ожидание.

Слуги, которые, в общем-то, любили мистера Райла, думали, что он уезжает по делам.

— Это Стекольный завод заставляет его уезжать так далеко.

Так говорили. Куда это — так далеко — оставалось весьма неопределенным, но, по крайней мере, это было хоть каким-то объяснением. И доля истины в этом была.

В самом деле, иногда, когда мистер Райл возвращался, в чемодане у него были удивительные и многообещающие договоры: на 1500 стаканов в форме башмака (так они и остались стоять непроданными в витринах половины Европы), на 820 квадратных метров цветного стекла (семь цветов) для новых витражей собора Сен-Джуст, на сосуд диаметром 80 сантиметров для садов Каза Реале, и тому подобное. И совсем уж невозможно забыть одно из его возвращений, когда мистер Райл, даже не стряхнув с себя дорожную пыль и ни с кем не поздоровавшись, побежал через поля к заводу, с порога устремился к каморке Андерсона и, глядя прямо ему в глаза, сказал:

— Слушай меня, Андерсон... если бы нам нужно было изготовить лист стекла, но лист очень большой, понимаешь? Очень большой... самый большой... и, главное, тонкий... как ты думаешь, насколько большим мы смогли бы его сделать?

Старый Андерсон сидел над счетами и квитанциями. В них он не понимал абсолютно ничего. Он, совершенный гений во всем, что касалось стекла, совсем не разбирался в счетах. Он блуждал по цифрам изумленным взглядом. И поэтому, едва услышав о стекле, он, как рыба, попавшаяся на крючок, позволил вытащить себя из этого моря, — моря цифр, бездны счетов.

— Ну, может быть, метр, лист метр на тридцать, как мы тогда делали для Денбери...

— Нет, Андерсон, больше, гораздо больше, чем ты можешь себе вообразить...

— Больше?.. Ну, если бы можно было попробовать раз-другой, а потом сделать штук десять пробных, может быть, в конце концов нам и удалось бы получить действительно один большой лист, может быть, с два метра... может быть, даже и больше, скажем, два метра на метр, прямоугольник из стекла длиной два метра...

Мистер Райл обошел его и встал за спинкой его стула.

— Знаешь что, Андерсон? Я нашел способ сделать его в три раза больше.

— В три раза больше?

— В три раза.

— А что мы будем делать с листом стекла в три раза больше?

Вот что он спросил его, этот старик: что мы будем делать, спросил он его, с листом стекла в три раза

Вы читаете Замки гнева
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×