головами возвышались краны, а жизнь реки была полностью коммерциализирована. От проезжающих тяжелых грузовиков дрожали стекла в еще одном баре «Флобер».

Флобер, одобрявший восточную традицию сносить дома умерших, возможно, гораздо спокойнее отнесся бы к сносу собственного дома, чем это сделали его читатели и поклонники. Фабрика по изготовлению алкоголя из порченого зерна простояла недолго и была заменена более уместной здесь бумажной фабрикой. От всего поместья Флобера остался лишь небольшой одноэтажный павильон в нескольких сотнях метров дальше по дороге. Некогда это был летний домик, куда писатель удалялся в поисках еще большего уединения, сейчас же он превратился в ветхое и не вызывающее интереса строение, которому удалось уцелеть. На террасе сохранился кусок колонны с каннелюрами, найденный в Карфагене и установленный здесь как памятник автору «Саламбо». Я толкнул калитку, залаяла овчарка, и ко мне вышла седоволосая хранительница музея. Она не была в белых одеждах, на ней хорошо сидела синяя униформа. Пытаясь изъясняться на ломаном французском, я вдруг вспомнил фирменную марку карфагенских переводчиков в «Саламбо» — у каждого из них на груди, как знак их профессии, был вытатуирован попугай. В наши дни у африканца, играющего в шары, на кисти смуглой руки был портрет Мао.

В павильоне оказалась всего одна комната, квадратная со сводчатым потолком. Я вспомнил описание комнаты Фелиситэ, имевшей «вид часовни и базара одновременно». Здесь было такое же насмешливое смешение всякой всячины, случайных предметов и безделушек с подлинными реликвиями. Тот же флоберовский гротеск. Экспонаты были настолько неудачно и в таком беспорядке размещены, что мне частенько приходилось становиться на колени, чтобы разглядеть, что хранилось на нижних полках шкафов, поза одинаково хорошо знакомая как набожным людям, так и охотникам за антиквариатом, рыскающим по лавкам старьевщиков.

Но Фелиситэ находила утешение в этом беспорядке вещей, объединенных лишь привязанностью к ним их хозяйки. То же испытывал Флобер, умевший привязываться к мелочам, если они были полны воспоминаний. Спустя многие годы после смерти матери он нередко просил достать ему ее старую шаль и шляпу и какие-то минуты сидел с ними, погруженный в глубокую задумчивость. Посетитель павильона Круассе мог бы позволить себе то же самое: небрежно размещенные экспонаты невольно трогали сердце. Портреты, фотографии, гипсовый бюст, трубки, коробка с табаком, ножик для вскрытия писем, чернильница в виде открытого рта лягушки, золоченая фигурка Будды на письменном столе, никогда своим видом не раздражавшая писателя, локон волос, естественно, белокурых, а не темных, как на фотографиях.

Вполне легко можно было не заметить в горке, стоявшей чуть в стороне, два экспоната: небольшой стакан для вина, из которого Флобер выпил последний глоток воды за несколько минут до смерти, и скомканный белый носовой платок, которым он вытирал испарину на лбу, возможно, последним жестом в его жизни. Подобные невинные предположения, которые, казалось, не вызывали ни слез, ни мелодрамы, вдруг заставили меня почувствовать себя так, словно я присутствовал при кончине друга. Это повергло меня едва ли не в смятение: три дня назад меня ничуть не тронул вид побережья, где были убиты мои близкие друзья. Возможно, в этом и состоит преимущество дружбы с мертвыми: чувства к ним никогда не охладевают.

А потом я увидел… На высоком шкафу стояло еще одно чучело попугая. Он был таким же ярко-зеленым, а слова хранительницы, да и табличка подтверждали, что это и есть тот попугай, которого Флобер взял на время в музее Руана, когда писал повесть «Простая душа». Я попросил разрешения снять Лулу № 2 со шкафа, осторожно Поставил его на угол горки для осмотра и снял с него стеклянный футляр.

Каким образом можно сравнить двух попугаев при том, что один уже идеализирован воспоминаниями и метафорой, а другой — вульгарный самозванец? Моим первым заключением было то, что Лулу № 2 выглядит не столь достоверным, как Лулу № 1, потому что у него более миролюбивый вид. Голову он держал прямо, в его взгляде не было ничего раздражающего, чего нельзя было сказать об экземпляре в музее больницы. Но я тут же понял всю ошибочность подобных выводов: ведь у Флобера, когда он брал попугая в больнице, не было никакого выбора. К тому же кто может поручиться, что попугай № 2, несмотря на свой спокойный вид, не стал бы недели через две также плохо действовать на нервы писателя.

Я высказал хранительнице музея свои сомнения в достоверности ее попугая. Она же, что было вполне понятным, встала на защиту своего попугая и доверительно поведала мне свои сомнения относительно справедливости притязаний музея к больнице. Я же усомнился в том, что вообще кто-либо мог дать верный ответ. Я подумал, а что, если кроме меня это также важно еще кому-нибудь, например, тем, кто так поспешно придал особое значение первому попугаю. Голос писателя? Кто сказал, что его можно так легко найти? Появление Лулу № 2 стало для меня как бы упреком. Я стоял и глядел на возможно ненастоящего Лулу; луч солнца осветил этот угол комнаты, и зеленые перья попугая стали все больше отливать желтизной. Я переставил чучело на другое место и задумался: сейчас я старше Флобера, не дожившего до моих лет, и вдруг это показалось мне недопустимым нахальством с моей стороны, и вместе с тем это было очень печальным и несправедливым.

Есть ли вообще справедливое время для смерти человеческой? Например, такой справедливости не было в смерти Флобера или Жорж Санд, которая так и не смогла прочитать его повесть. «Я начал писать „Простую душу“ исключительно ради нее, с единственной целью ей понравиться. Она умерла, когда я дошел лишь до середины моей повести. Так кончаются наши мечты». Может быть, лучше не мечтать, не писать и не знать, что такое отчаяние, когда книга остается неоконченной? Неужели лучше, как Фредерик и Делорье, утешать себя тем, что не совершилось: планами побывать в борделе, тем волнением, которое испытываешь, предвкушая это, а затем, годы спустя, с удовольствием вспоминать не о том, что было сделано, а о радости предвкушения что-то сделать? Неужели только так можно сохранить чистоту ощущений и избежать страданий?

Когда я вернулся к себе, близнецы-попугаи не выходили у меня из головы: один приветливый и открытый, а другой дерзкий и любопытный. Я написал письма разным академическим величинам, кто мог знать, какой из этих двух попугаев настоящий. Я послал письмо во французское посольство и редактору туристического справочника Мишелей. Я также написал мистеру Хокни и, рассказав ему о моей поездке, справился, не бывал ли он в Руане. Мне хотелось узнать, не имел ли он в виду одного из этих попугаев, когда создавал свою гравюру со спящей Фелиситэ. Если нет, то не позаимствовал ли он тоже в качестве модели чучело попугая из музея. Я предупредил его об опасностях посмертного партеногенеза у этого вида птиц.

Надеюсь на скорый ответ.

2. ХРОНОЛОГИЯ

I

1821

Родился Гюстав Флобер, второй сын Ахилла-Клеофаса Флобера, главного хирурга больницы в Руане, и Анны-Жюстины-Каролины Флобер, урожденной Флерио. Семья Флобер принадлежала к преуспевающему среднему классу людей свободных -профессий, владела недвижимостью в окрестностях Руана, относилась к стабильным, просвещенным, подающим надежды и умеренно тщеславным кругам общества.

1825

В семью Флобер приходит в услужение Жюли, нянька Густава. Она останется в доме Флоберов до самой смерти писателя спустя пятьдесят пять лет. У Флобера будет мало проблем и забот с прислугой.

1830

Встреча с Эрнестом Шевалье,

Вы читаете Попугай Флобера
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×