как вдруг заметил мамин сочувственный взгляд в зеркале.

— Бедный мой, — сказала она и забрала у меня нотные листы. Она держала их, точно дохлую крысу, двумя пальцами, и глаза у нее были потухшие, словно у убитого животного, и я понял, прошлому пришел конец. Что-то в наших отношениях навсегда утратило силу.

— Бедный мой, какое же ты ничтожество, — сказала она и ушла. Она вернулась поздно вечером, вместе с ней пришел рабочий сцены, он нес на плече черный бутафорский гроб.

— Сюда, — указала мама и швырнула свой плащ на середину комнаты, затем сунула парню в руку пятьсот форинтов и закрыла за ним дверь.

Я все еще сидел на кровати.

— Мама, тебе надо прилечь, — сказал я.

— Убирайся из моей комнаты, — сказала она, но я не шелохнулся.

Она открыла ногой гроб и швырнула туда письма Юдит. Потом все ее ноты, от Паганини до Стравинского, потом нотную тетрадь, скрипичные струны и канифоль для смычков. Она швыряла в гроб, будто в мусорную корзину, буквально все, начиная с ее свидетельства о рождении и оставшейся одежды, кончая чайной кружкой. Затем она отыскала желтую обувную коробку с семейными фотографиями, села рядом со мной и с каменным лицом по одной швыряла фотографии. Словно отделяя зерна от плевел. Те, на которых случайно могла оказаться Юдит Веер — в ящик, зерна — мне на колени. Я смотрел на репродукцию Девы Марии, висевшую на стене, и слушал, как стукаются о гробовую доску фотографии, сделанные во время концертов по случаю Дня матери, во время дней рождения и школьных экскурсий. Я знал, что на большей их части я тоже есть. И не чувствовал ничего. Даже усталости. Ровным счетом ничего.

Потом она еще раз прошлась по квартире — вдруг что-то осталось. В ванной она нашла комбинацию, в комнате для прислуги старый ранец.

— Ранец мой, — сказал я.

— Ладно, — сказала она и швырнула его обратно к чемоданам и прочему хламу.

Он, правда, был мой.

Затем она принесла из кладовки коробку с инструментами и стала забивать гвозди. Все гвозди погнулись, она плохо их держала. После пятой или шестой неудачной попытки она просто отдала молоток мне, и я забил гвозди в гроб по периметру. Бессмысленно было говорить ей, чтобы она, к примеру, попросила об этом какого-нибудь рабочего сцены. Возможно, сказать стоило, но тогда мне это не пришло в голову. Мне не пришло в голову ничего, кроме того, что гвозди нужно забить. Потом я сказал: спокойной ночи, мама.

Утром она ушла в католический книжный магазин, где продавали не только книги, но и все необходимое для религиозных обрядов, фосфоресцирующие венки из роз, и сосуды для святой воды, и траурную гипсовую Деву Марию с младенцем Иисусом, и трехмерную Голгофу. Словом все, что имеет отношение к религиозным обрядам и что при этом сможет смастерить местный ремесленник, или что можно перекупить у оптовиков в Ватикане. Она купила десять бланков для некрологов; когда я проснулся, она уже их заполняла.

— Доброе утро, мама, — сказал я.

— Ага, — сказала она и продолжала переписывать своим бисерным почерком почтовый адрес министерства из телефонной книги, потому что она собиралась отправить некролог не только моей старшей сестре, но и партсекретарю театра, и министру культуры, и Яношу Кадару.

Ее лицо было спокойным и ясным, как никогда. Я подошел к ней и стал смотреть, как она лижет марки и приклеивает их на конверты с черными краями.

— Перестаньте, мама, — сказал я.

— Ты в это не вмешивайся, сынок, — сказала она и убрала мои руки со своих плеч.

Потом она ушла и оплатила за двадцать пять лет вперед место для могилы в дальнем углу кладбища Керепеши, рядом с детскими могилами, увитыми ползучими вьюнками, возле обвалившейся кирпичной ограды каучукового завода, где во время пробного надувания камер так вздыхали клапаны, что казалось, это мертвые дышат под землей. Могильщики состроили кислые физиономии, потому что одиннадцатый участок для них — сплошное наказание, там переплетаются корни лип, каштанов и платанов, приходится разрубать корни топором — работа хуже некуда, высекать могилу в скале и то проще. Но в итоге они распугали фазанов, расчистили бурьян и выкопали яму, не подозревая, что переквалифицировались в рабочих сцены, поскольку все формальности были соблюдены. Например, гранитный мастер Иожеф Шмукк, которому жизни было не жалко за бутылку водки “Финляндия”, за несколько минут выбил имя моей старшей сестры вместе с годами жизни на типовом обелиске из искусственного гранита, и даже позолотил буквы, и вдобавок позаботился об установке памятника. А директор похоронного бюро закрыл глаза на отсутствие свидетельства о смерти моей старшей сестры, точнее, блок американских сигарет и бутылка шотландского виски заменили ему свидетельство о смерти. Мама купила их в валютном магазине на улице Кидьо, на деньги, полученные от Юдит. Словом, никто не удивлялся, не протестовал, что здесь уже тридцать лет как не хоронят, четыре могильщика дружно взяли инструменты и под ритм вентилятора, барахлившего на каучуковом заводе, рубили бурьян, и копали землю, и кромсали корни, пока не выкопали могилу для вещей Юдит Веер.

— Эта рубашка ужасна. Надень что-нибудь приличное.

— Я не пойду, мама, — сказал я.

— Как не пойдешь? Давай одевайся.

— Я сказал, мама, что не пойду.

— А впрочем, все равно. Твоя жизнь, поступай, как хочешь.

— Я прошу, прекратите это, мама, — сказал я.

— Это касается только меня. Понял?

— Понял, мама. Но вы никогда себе этого не простите.

— Ты ошибаешься, сынок. Ты даже не представляешь, сколько всего может простить себе человек в случае необходимости, — сказала она. Потом она оделась и вызвала такси с верхним багажником.

Шофер сказал, мне очень жаль, госпожа, не сердитесь, но я не доставляю трупы, на что мама вынула из сумочки две тысячи форинтов, и выяснилось, что если очень нужно, то гроб можно считать своеобразным багажом. Мужчина засучил рукава, но гроб оказался легче, чем он рассчитывал, и он не стал взваливать его на плечо, а донес под мышкой. Поставил его на верхний багажник и привязал эластичным шнуром, а мама в черном костюме, в босоножках, с черной бархатной сумочкой в руках уселась на заднее сиденье “жигулей”.

— Поехали, — сказала она, и они уехали на Керепеши, промчались по тенистой главной аллее, до самого конца, до детских могил, там их ждали четыре могильщика; партсекретарь, министр культуры и Янош Кадар не явились на похороны, и мама сказала шоферу, подождите, через несколько минут я вернусь. И пока они спускали гроб, счетчик в такси тикал. На ноты Паганини и Стравинского за два форинта посыпались четыре лопаты земли, могильщики тянули время, чтобы подольше поглазеть на маму, которую шелковый костюм облегал точно так же, как в молодости, в примерочной кабинке в магазине на Александерплатц.

Вряд ли гэдээровские модельеры могли предполагать, что их творение произведет такой эффект. Жены артистов, едва оправившись от послеродовой депрессии, из-за этого костюма впали в другую депрессию и не избавились от нее до самой смерти, тайные любовницы директоров театров принимали успокоительное, и их отвозили на промывание желудка. Сотни женщин мечтали отправить на костер эту шелковую юбку и этот шелковый жакетик,

Вы читаете Спокойствие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×