о вечности, как она тут же начинает распадаться на составные элементы. Вечность создает Иолика, которая говорит, об этом можете написать, потому что это красиво, и сборщик налогов, который говорит, вот об этом обязательно напишите, потому что появились документальные свидетельства. Вечности сопричастны сухие мамины вопросы, чтоэтозачушьсынок, и полуночный стук пишущей машинки Эстер, похожей на пианино, в котором струны сделаны из дерева. Вернемся к тетради. Я нашел в ней одну историю, на полстранички, о помпейских жителях. Точнее, о раскопках: когда находят пустоты от человеческих тел, их заливают гипсом, а лица наших современников замирают от восторга, потому что в глубине остывшей лавы они находят самое себя. Затем Везувий извергается, и все начинается сначала, я записал эту историю, когда мне было пятнадцать, подростки обычно любят романтичные пассажи.
Недели через две появилась Эстер. Нет, скорее через три. Три недели. В тот же день, как приехала в Пешт. Она спросила, что случилось с мамой, а я старался рассказывать обо всем максимально сдержанно. Я соврал только, что жил не в ее квартире, поскольку не хотел ее впутывать во все это. Я даже придумал девушку по имени Адел Бардош, с которой познакомился в поезде, вот у нее, но она сказала, бесполезно, не ври хотя бы сейчас, когда она вошла в комнату, сразу поняла, что я там спал.
Я спросил, почему она так решила, на что она ответила, что много лет не хотела мне говорить, но я никогда не умел отличать по цвету лицо покрывала от изнанки. Потом она прибавила, что эта Адел была моей первой любовью в детском саду, она, рыдая, ела песок, когда ее мама решила, что переведет ее в элитный детский садик при министерстве.
Я сказал, что она ошибается и что ключ мог быть у кого-то другого, кто тоже не умеет отличать по цвету лицо покрывала от изнанки, на что она сказала, успокойся, кроме тебя, ключа нет ни у кого.
Какое-то время мы молчали, затем я увидел, что она до сих пор не сняла пальто, и спросил, будет ли она раздеваться.
— Я заварю чаю, — сказал я, она сказала, хорошо, и мы ждали у плиты, пока вскипит вода.
Я спросил, что она думает обо мне.
Она сказала, то, что она обо мне думает, не имеет никакого отношения к тому, что она ко мне чувствует.
Я схватил ручку чайника носовым платком, она принесла чашки и сахар. Я думал, ведь у нее уже был аборт, и психиатрическая больница, и чего только не было, и вот теперь она впервые в моей комнате. Поначалу она не могла найти для себя место. В итоге она села в кресло, а я на кровать, где и сидел раньше.
— Ну и как? — спросил я, хотя на самом деле хотел спросить, одна она ездила, или взяла с собой астронома.
— Давай не будем об этом, — сказала она.
— Конечно, — сказал я, и мы замолчали. Я пытался смотреть ей в лицо, как в тот первый раз, и думал, что, если бы сегодня утром встретил ее на мосту Свободы, я спокойно бы рассказал этой женщине обо всем. И лучше бы мне не знать, почему волосы у нее только до плеч и отчего морщинки вокруг глаз.
— Я возвращаюсь домой, — сказала она.
— Подожди немного, — сказал я.
— Я решила вернуться домой.
— Когда? — спросил я.
— Пока не знаю. Займет минимум полгода. Может, больше.
— Ладно, — сказал я. Затем она рассказала, что мужчина, который в свое время купил их дом, умер три года назад, она разговаривала с наследниками, если продать квартиру на улице Нап, можно выкупить дом.
— Понимаю, — сказал я и подумал, что продавать скорее нужно эту квартиру, тогда улица Нап останется на случай, если мы вернемся в Пешт, но понял, что это бессмысленно.
— Шестьсот километров это не так много. Одна ночь — и ты там.
— Конечно, — сказал я.
— Думаю, я сама буду довольно часто приезжать.
— Знаю, — сказал я.
— В этом городе я как в аду.
— Знаю, — сказал я.
— Возможно, там тоже будет как в аду, но там я, по крайней мере, дома.
— Знаю, — сказал я.
— Поверь, лучше мы об этом не сейчас поговорим.
— Ну да. Мы всегда говорили обо всем, но слишком поздно, — сказал я.
— Тогда не плачь.
— Я не плачу, просто дым в глаза попал, — сказал я и, пока она подходила ко мне и целовала меня в лоб, привычный страх сковал мне горло. Я был даже рад, что она думает, будто я плачу оттого, что она уезжает.
— Я могу здесь переночевать?
— Конечно, — сказал я, но, когда ее язык забрался между моих губ и прополз под аркой нёба, я испугался, что страсть моя вот-вот зашевелится. Один вскрик и несколько движений и взорвется к чертям этот бетонный склеп, в котором мне до сих пор было так хорошо и где мне были неведомы страх, доводы рассудка и лекарства доктора Фрегела.
— Нет, — сказал я.
— Молчи, — сказала она и расстегнула на мне рубашку, но, пока я добирался до ее коленей, напрасны оказались мои попытки думать о реквизитораздавливающей машине коммунальных хозяйственников. Бутафорский будильник не остановился, матрас пошел пятнами, но она сказала, ничего страшного. Я считал книги на полках: проза — тысяча две от “а” до “эм”. Перебор. Те, что были написаны руками в резиновых перчатках, тоже надо было выбросить, думал я. Затем она выключила бра и накрыла нас одеялом.
— Поедешь со мной? — спросила она.
— Нет, — сказал я, и мы снова замолчали, только теперь в темноте.
— Тогда я останусь в Пеште.
— Не беспокойся. Ты говорила, что я выживу даже на дне морском.
— Я ошибалась, — сказала она.
— Да, — сказал я и обнял ее, но ее лицо было мокрым от слез, хотя она не плакала, по крайней мере не слышно было.
— Сколько ты будешь врать мне? — спросила она.
— Три недели. Может, месяц. Теперь я постою на мосту Свободы.
— Ты не имеешь на это права.
— Это единственное, на что у меня есть право, — сказал я.
— Не ты убил свою мать. Это твоя мать убила тебя. И, возможно, она убила и Юдит.
— Может быть, — сказал я, и до утра мы не разговаривали.
Когда я проснулся, она варила кофе. Голая, в моем пиджаке, наброшенном на плечи, она стояла возле окна и смотрела на дождь и на платаны в Музейном саду. Я сказал, не сердись, даже если бы у меня было право, ты же знаешь меня, с трусостью нелегко совладать. На самом деле, я только последние недели стал таким, были на то причины, к тому