причине: только за то, что мы – евреи.

У еврейства в двадцатом веке есть цифровой, как сейчас говорят – дигитальный – код: нестираемые цифры, вытатуированные на руках оставшихся в живых жертв нацизма.

Еврей не был человеком, а номером, который обозначал его место в нескончаемой очереди в крематорий или на расстрел.

В этом городе, в парке Пушкина, на его памятнике написаны строки из его стихотворения, обращенного к поэту древнего Рима Овидию, сосланному в эти края. Овидий был дуновением воздуха, печальной оторванностью от родного края, так понятной душе еврея – «Здесь лирой северной пустыню оглашая…».

Обратная сторона погрома – оглашенное состояние убийц и оглушенное состояние жертв.

Тысячелетиями евреи обречены были в этом оглашенном и оглушенном состоянии жить в пустыне человеческой.

Нобелевский лауреат ивритский писатель Шмуэль Йосеф Агнон в своей речи по случаю присуждения ему премии, сказал, что должен был родиться в Иерусалиме, но римский император Тит несколько изменил эту естественную необходимость. И, разбросанные по всему свету, мы в единый миг, где бы не жили, ощутили укол в сердце, обозначивший возрождение нашего человеческого и национального достоинства – провозглашение государства Израиль.

Этот миг обозначил новую реальность – нас уже нельзя было безнаказанно убивать.

По всему миру пошла гулять шутка о феномене второй половины ХХ-го века: евреи воюют, а немцы борются за мир.

Сегодня, здесь, все мы, евреи и не евреи, члены великой семьи, называемой человечеством, отдаем долг памяти невинно убиенным жертвам погрома.

Сам по себе этот акт является актом раскаяния и покаяния, без которых нас нельзя было бы назвать именем «человек» – существо с «челом века», ибо все мы, живые, в неоплатном долгу перед мертвыми.

Да будет их память благословенна!»

Странное ощущение не покидало Ормана, когда он ходил по местам своей юности и зрелых лет. В неверном утреннем свете стоял он у края пустыря, где в юности его высились дома, на чердаках которых были мастерские художников. Он замер, впервые ощущая себя нездешним, висящим в воздухе, как герои картин Шагала и Феллини.

И все очарование прожитой жизни, казалось, высвечивалось в утренней траве среди островков снега на руинах этого пустыря, прогретого ранним солнцем.

Вспоминал израильтян, с которыми впервые приехал сюда в 1991 году.

Вся эта страна виделась им, как обратная, темная сторона луны.

Для него же мгновениями высшего зрелищного блаженства вставала дорога из Парижа в Амьен, ночной карнавал в Венеции, и особенной всеобъемлющей раскованностью души – в разлет неба и гор – до морского горизонта – акваторий порта Барселоны, полный солнца, голубизны, ослепительной праздничности яхт, вымпелов, белых кораблей-гигантов. Удивительно было сидеть под огромным навесом из темного стекла, рядом с многоствольным лесом тонких мачт, видя высоко над головой вагончики, ползущие по нитям воздушной канатной дороги. Притягивала взгляд высоченная колонна Колумба, сдержанная мощь архитектуры обступающих порт зданий.

Вспыхивала утренним светом стена безымянного здания в Стокгольме, как мгновенный опыт остроты и точности памяти, обозначающий бездонность времени, печаль ушедшего мгновения, ослепительную полноту проживания, запечатленную этим мгновением, всегда наготове возникнуть в памяти солнечно-холодным нордическим столпом.

И Орману хотелось осветить, как освятить, набегающие дни жизни этими местами, концентрирующими духовные силы, в которых душа плыла, как латунная лодка луны в синеве ночного пространства.

Но в завязи и корне души, словно бы народившаяся с ним на этот свет, вставала дорога из Саронской долины в горы Иудеи – к Иерусалиму – главной артерией, питающей организм Земли Обетованной.

Из любой точки этой Земли, даже самых ее скрученных и скученных переулков, виден был простор и провалы в синеву бескрайней обители Бога, и тайно ощутимая тяга с высот словно бы очищала человеческие лица от всего земного и углубляла взгляд, обращенный в себя.

Так все, впитываемое зрением, осязанием, слухом, вечным ритмом волн, соединяется в нечто живое.

И оно, в сущности своей, полно любопытства и неизвестно где упрятанного и откуда возникающего умения души застолбить каждое мгновение своего бытия окружающей, подвернувшейся по случаю реальностью, которая уже навсегда отметит этот миг в уносящемся потоке жизни.

Душа, обладающая талантом излить себя в воспоминании, фиксируемом текстом, подобна замершей клавиатуре. Но стоит памяти коснуться клавишей того мгновения, и оно оживет во всей своей зрелищной и музыкальной силе, всегда пронизанной печалью невозвратности.

Можно ли представить себе замечтавшееся пространство, которое внезапно и врасплох человек захватывает метафорой или воспоминанием, разворачивающимся во времени.

И только в поэзии, слове, метафоре можно пройти над бездной.

Велика и чудна безъязыкость у вод

Отрада пишущего в том, что он знает: всегда впритирку к нему – мир покоя и гармонии, слов и любви. Мир этот всегда распахнут, но вход туда намного уже игольного ушка, и это рождает чувство досады, что живешь в суете, по эту сторону.

Ведь это не чья-то, а наша, каждого, длящаяся жизнь, и стыдно, если не преступно, тратить ее драгоценные мгновения с такой устрашающей бесшабашностью.

Можно сколько угодно переворачивать песочные часы в уверенности, что начинаешь жизнь сначала, но время течет единым потоком и в одну сторону, по законам древнееврейского времени.

Лишь однажды перевернули время.

С уменьшающегося годами времени до новой эры – в увеличивающееся время – в новой эре.

Только жизнь-то – всегда настоящее.

Оно восстанавливает мгновенно цепь времен.

И в этой цепи высвечивалась вся жизнь Ормана – одним течением – «там» и «здесь».

Каждый человек – это размыкание заново всего пространства, природы, истории и духа.

Это неотвратимое, ненавязчивое, корневое ощущение, оттесняемое суетой и шумом города, воистину отгороженного от природы, всплыло сейчас в тихой заводи заповедника в Галилее, провинции со времен Римской империи, куда Орман с женой, дочерью, ее мужем и их детьми приехал на неделю отдохнуть.

Всплыло водяными лилиями, слабо, но всей полнотой жизни колышущимися на поверхности замерших вод озерца и несущими тайну истинной прелести жизни, увековечить которую с таким талантом, отчаянием и упорством пытался кистью счастливый мученик искусства великий Клод Моне. Его полотно «Сад художника в Живерни» казался продолжением этого озерца. Ощущалось, что долгое созерцание сада, фиолетовых незабудок, водяных линий, полных покоя и внутренней независимости, продлевает жизнь.

Вы читаете Завеса
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×