проигрывателя (почти так, как я по привычке держался за теннисную туфлю, пока зашнуровывал ее) и большим пальцем легко и осторожно приподнимали крючок на чайкином крыле звукоснимателя. Противовесы, начищенные хромированные диски с резьбой, которые можно было установить в точном соответствии с необходимым весом в граммах (а каким противоречивым было само представление о «необходимом весе»! Кое-кто считал, что даже лишние два грамма постепенно испортят пластинку; но с другой стороны, строгие авторы рубрик в «Стерео Ревью» утверждали, что при недостаточной нагрузке звукосниматель будет скользить над звуковыми дорожками, или подпрыгивать, как лыжник на буграх трассы, а затем снова плюхаться на пластинку, нанося ей ущерб), действовали так, что звукосниматель вздрагивал от легчайшего прикосновения большого пальца, точно под кожухом от пыли таилось особое, лунное притяжение. Головку звукоснимателя ставили на гладкий наружный край вращающейся пластинки; от деформации поверхность поднималась и опадала, зачастую с сердечным ритмом «тум-тум, тум-тум», и эта движущаяся, пластичная поверхность наконец входила в контакт с иглой, так что та подскакивала на волнообразных неровностях, поначалу производя глухой стук, точно тяжелый сундук, поставленный на ковер, затем протяжный вздох и по меньшей мере один треск, усиливающий ощущение, будто вступаешь в микроскопический мир техники, где звуки хранятся в такой физически малой форме, что даже невидимая пылинка в тоненькой, как волос, бороздке способна звучать, как щелканье циркового кнута. После этого можно было переместиться на ковер, над которым до сих пор приседал на корточках. А потом начиналась музыка. Послушав ее внимательно минуты три, свыкнувшись с ощущением микроскопичности и дождавшись, когда пианино увлечется менее знакомыми или не столь удачными, как вступительные, пассажами, я принимался читать текст на конверте, затем уходил на кухню за сэндвичем, читал «Стерео Ревью» и возвращался минут через двадцать к завершению первой стороны пластинки, чтобы послушать технологический финиш: ты прокатывался по последним дорожкам, словно в коляске рикши по многолюдным улицам восточной столицы музыки, а потом вдруг, в сумерках, проходил через городские ворота и шагал через борт в ждущую лодку, уплывающую в черно-лиловые воды лагуны, к плоскому острову в самой середине; быстро и безмолвно плыл по обширной глади к круглому острову (с невысоким тотемным столбом посредине, вероятно – календарем друидов), но не высаживался на нем – обратное течение со странной быстротой несло тебя назад, к кишащему людьми городу краски, испарина, бессонница – и снова через всю лагуну; киль ударялся сначала об один, потом о второй берег, и хотя судно двигалось стремительно, оно все-таки оставляло за собой на черной глади тонкий сияющий след киля. Наконец большой палец приподнимал судно, оно проносилось высоко над материком и исчезало за гранью плоского мира.
27
Иногда удобнее пользоваться ресторанной ручкой – обычно дешевой, шариковой, даже если ресторан из шикарных, в других случаях приятнее ждать, придерживая в кармане рубашки собственную ручку, пока тебе не объявят, что все готово, а потом, кивая и усмехаясь, вынуть ее из кармана, услышать щелчок зажима, соскочившего с ткани рубашечного кармана и ударившегося о тело ручки, затем второй щелчок выдвигающегося стержня – эти звуки напоминают отдаленные щелчки, предваряющее междугородний телефонный разговор и ассоциирующиеся с голосом, который ответит, они четко слышатся даже в шумных ресторанах, поскольку гул посетителей имеет более низкий тембр. И как раз в тот момент, когда от вина подпись становится неразборчивой, думаешь чаще всего о том, что паста в ручке резвее проникает в крохотные поры на поверхности шарика потому, что она разогрелась от тепла твоего тела и течения беседы. В ресторанах шариковые ручки высыхают редко.
28
У новичков количество таких визитов может доходить до восьми-девяти в день, поскольку корпоративный туалет – единственное место во всем офисе, где совершенно ясно, чего от тебя ждут. Остальные обязанности пока туманны: тебе дали читать пачку ксерокопий и груду папок; ты робко заглянул в шкаф с канцелярскими принадлежностями и обнаружил, что ручек твоей излюбленной марки там нет; расстановка сил пока под вопросом; кабинет гол и неприветлив; табличку с именем на дверь пока не прикрепили, визитные карточки не отпечатать; тебе уже известно, что людей, которые были особенно приветливы с тобой в первые недели работы, ты вряд ли будешь уважать и ценить впоследствии, и все-таки продолжаешь считать их центральными фигурами офиса – просто потому, что они втерлись к тебе в доверие, даже если остальные избегают их по еще неведомым тебе причинам. Но в туалете ты чувствуешь себя маститым профессионалом: спуская воду, жмешь на рычаг так же небрежно и привычно, как мужчины, проработавшие в этой компании всю жизнь. Однажды я взял с собой на обед новенького, и хотя он задавал бессмысленные вопросы, пока мы жевали сэндвичи, и кивал на мои ответы, явно ничего не понимая, в коридоре, на подходе к туалету, он вдруг состроил гримасу «между нами, мужчинами» и заявил:
– Схожу отолью избытки. До встречи. Еще раз спасибо.
Я отозвался:
– Пустяки, не за что, – и зашагал дальше, хотя мне тоже требовалось отклониться от курса, – по причинам, которые скоро объясню.
29
Вот, например: «Перед уходом я в последний раз оглянулся на волноломы, желая узнать, каким образом прибой дробится на мелкие потоки и струйки, что я заметил совсем недавно. Я видел, как громадные гладкие и твердые волны, украшенные резьбой неглубоких бороздок и желобков, более округлые при усиливающемся ветре, ударялись о каменистые подножия скал в бухточке и разбивались в пену. В каменном мешке буруны бушевали и блуждали, увенчанные пушистыми венчиками, которые держались на поверхности и продолжали медленно вращаться: клочья пены сдувал ветер, и они невесомо летали по воздуху» (Джерард Мэнли Хопкинс, «Дневник», 16 августа 1873 г.)
30
Перфорация! Да здравствует перфорация! Умышленное прокалывание, из-за которого бумага и картон становятся менее прочными и рвутся по намеченной прямой, причем на конце рулона остается короткая бумажная бахрома или фестоны! Это потрясающая концепция, свидетельство кардинальных изменений в представлениях об уникальных свойствах целлюлозы. Но отмечаем ли мы это открытие национальным праздником? Опубликованы ли юбилейные сборники статей, прославляющих великих ученых, трудившихся в этой сфере? Каждый вечер люди, как роботы, смотрят новости, думают, что знают о своей жизни все, но никогда не обращают внимание на достижения, не освещенные в прессе, – например, на похожую на застежку-молнию перфорацию сверху на упаковке мороженого, на вкладки в журналах и корешки счетов с надписью «Просьба вернуть», на листы почтовых марок и журнальных купонов на подписку, на рулоны бумажных полотенец и пластиковых пакетов в супермаркетах, на отрывные настенные календари. Линии, отделяющие один год от следующего, нанесены перфорацией, и мысленное обособление некоего периода жизни для более пристального изучения чем-то напоминает принудительный разрыв бумаги по пунктирной линии. Единственным применением перфорации в сфере образования стали рабочие тетради серии «Джинн» для начальной школы: после того как ты выдирал страницу (сперва согнув ее в одну, потом в другую сторону, чтобы было легче отрывать), оставшийся корешок сообщал учителю мелким, повернутым вертикально шрифтом, что утраченная страница была предназначена для самостоятельной работы; с первого класса мне запомнилась картинка, на которой Джек рядом с красным фургоном стоял вверху слева, Спот ждал его в правом нижнем углу, а пунктирная линия соединяла этих двоих большой буквой Z. Указания были следующие: «Помогите Джеку подъехать в фургоне к Споту» или что-то в этом роде, а от тебя требовалось не пройти напрямик, по диагонали, а обвести карандашом бессмысленную букву Z. На стороне