человечек, которого она выбросила, потом стоял всю жизнь перед ее глазами и рос вместе с ними, с ним, Митей и с Надей, и что когда ей плохо, он, вдруг появляется и смотрит на нее, вот тогда она его и видит, он уже сейчас живет, он вырос, и он носит черную бороду; и вот, начав вдаваться в эти размышления, что значило это запретить рождение, он сразу же понял, что
Надо было брать гроб, подставлять плечи; взяли, отнесли, нести недалеко, рядом с воротами, поставили гроб на специальный стол из досок, отошли — пауза, словно выдох после носки гроба, разошлись все в стороны, ждать чьей-то команды: широкоплечий низкий старик с седой бородой, с ясными голубыми глазами, улыбался и читал молитвы, похаживал приветливый между всеми, ясно-чистый-блаженный, ходил маленьким шажком, покачиваясь и улыбаясь ясными глазами и светлокожим лицом, приближая всех к высшему пониманию бытия, и слышалось только два исходящих, через почти канонические интервалы, только два слова: о-мейн, о-мейн, и оттого, как он вел протяжно эти два слова, как уходил ими ввысь и мгновенно кратко и безжизненно обрывал и снова светло шептал свои молитвы, оттого, как вдохновенно светился внутренним своим светом, как шептал, шагая и покачиваясь внутреннему древнему своему такту, чувствовалось, как вслед за умершей душой, за умершей, возносившейся ввысь, душой, которой он помогал силой своего возрождающегося вместе с молитвой духа, вслед за возносившейся в синь неба душой, все остальные души стремились следом, они приподнимались, подтягивались ввысь, томясь невозможностью взлета, земным притяжением тела и впервые, что потом забудется навсегда, до следующей молитвы, впервые, раздумывая о новом своем будущем состоянии и рвущейся вверх силе; — кладбище отделялось железобетонной стеной из плит — отстранение от громоподобного цветения жизни, на кладбище яркая зелень буйствовала, свежая земля — буграми с боков, а посредине могильная щель; вокруг стоящих группок толклось несколько нищих — отходили — подходили, протягивали руки, будто голуби слетались-разлетались на брошенный хлеб налету уносили с собой; блаженный приговаривал: уходите, уходите, уходите! вы еще
Когда подошли с гробом, велели положить, отстранили всех, немного постояли, все самые близкие стояли рядом беззвучно, потом взяли крышку, быстро застучали молотками, заколотили наглухо, удары молотков схлестывались между собой среди берез.
Сделали! Все в сторону. Заводи. Отпускай, Иван! Сдавай послабше — меня утянешь с ним! Сделали! Аминь! О-мейн! Теперь молитесь. Засыпай. Все будет в порядке, холмик обязательно сделаем. На него венки ложите, цветы. Быстро лопатами засыпать. Гроба не видно, земля осыпается. Быстрей! Теперь только холмик — и порядок! Все сделали. Аминь. Ложите цветы. Пусть земля ему будет пухом. Где венки? Укладывай бока, три венка с одной стороны, три с другой, Ложите цветы.
Березы светились белым сиянием, среди берез остались мать, Митя и Надя.
После кладбища должны были состояться поминки, и сквозь слезы, вытирая их рукой, Соня приглашала всех прийти к ним. Но еще до этого, все разбрелись по кладбищу, хотя бы постоять возле здесь же похороненных близких. Тимофеич, приятель отца, шмыгал носом, из красных глаз его текли слезы, и он все повторял: вот так, Митя, вот так, и все был где-то рядом с Митей, с Тимофеичем Илья все отводил душу, все вспоминали отчего и как могло такое получиться, что советская власть так скрутила людей, что ни продохнуть, ни вздохнуть, ни выдохнуть нельзя, и когда они уже выпивали не первую рюмку, Тимофеич, который все только обещался рассказать про свою жизнь, а так все крякал и приговаривал: запри дух, ни продохнуть, ни выдохнуть, тут начинал уже рассказывать про свою жизнь в лагерях, такое, отчего у Ильи, который живой лежал в могиле, а потом был в противотанковом батальоне и в заградотряде, был ранен, случайно был подобран и остался жив, текли из глаз слезы. И сейчас Тимофеич был рядом с Митей и все говорил ему, что теперь главный мужчина в семье он, Митя, что сестра отрезанный ломоть, у нее муж Александр, и хоть у него, Мити, тоже была раньше и есть сейчас семья, но он другое дело, он сын, и жизнь матери теперь только на нем. Памятники были поставлены густо, отовсюду глядели лица, лица, мужчины, женщины, дети, в костюмах, галстуках, серьезные, сосредоточенные.
Подошла Вера, дочка Мойтека, она ходила на могилу к отцу, высокая статная и рыжеволосая, после смерти Сталина они вернулись из ссылки, прижалась к Мите, обняла его, вот я тебя почти не знаю, но ты мне родной человек, Митя, теперь мы с тобой сравнялись, горько говорила она, мы не видим друг друга, но я чувствую к тебе такое тепло, вот здесь, вот здесь, шептала она, целуя его, не стесняясь ни своих слез, ни теплого, неожиданного чувства.
Когда забирали отца, Вере было шесть месяцев, отец работал в аппарате министерства тракторного машиностроения, министром тогда был Дыбец, который тоже был арестован и исчез, но сначала забрали начальника Мойтека, Владимира Соловья, тоже еврея, бывшего тогда заместителем Дыбца, высокого энергичного человека с чистыми глазами. Мойтека, как и Соловья взяли на работе, и в тот же день пришли с обыском к Оле. Обыск проводил лейтенант Иванов, Оля держала Веру на руках и Иванов даже был галантен, предлагал Оле стул, но она не могла сидеть, ходила по комнате вместе с Верой, которая проснулась от стука в дверь, но не плакала, потому что думала, что было утро. На полу стояли развороченные чемоданы, Иванов ходил следом за Олей, уговаривая успокоиться; наконец, когда она вышла на кухню, он пошел следом и, раздвинув руки, преградил ей дорогу в коридоре. Дайте мне вашего ребенка, сказал Иванов, нет-нет, говорила Оля, если вы хотите нас расстрелять, то только нас вместе, только вместе, уходите, не стоите здесь, только нас вместе, ну что вы, сказал Иванов, вы, евреи, очень нервные люди, мы ничего не сделаем с вашим ребенком, успокойтесь, пожалуйста, вы же видите, что я интеллигентный человек, да, сказала Оля, вы очень