— Пиво! Я забыл про пиво! — крикнул он и на своих коротких ножках побежал к буфету.
Мешковский проводил его взглядом и пробормотал:
— Похоже, что сейчас начнется разговор о политике…
Через минуту кружки с пивом стояли уже перед офицерами. Толстяк налил еще по рюмке водки и продолжил:
— Так вот, я прошел всю кампанию двадцатого года.[1] С «дедом»[2]… И разве мог когда-нибудь предположить…
— Что? — Мешковский сделал вид, что не понимает.
— Как это что? Неужели вы не знаете? И все потому, что мы потеряли «деда»…
Он горестно умолк, испытующе глядя на офицеров. Видимо, его насторожили их молчание и равнодушные лица. Следующий вопрос носил уже изучающий характер:
— А какое военное училище вы окончили?
Не успел Брыла поднять голову над тарелкой, как услышал небрежный ответ Мешковского:
— Во Владимире-Волынском,
— Значит, еще до войны?
— Да.
Лицо толстяка расплылось в улыбке.
— Я так и думал. Сразу видно настоящих офицеров. Да, наши старые военные училища не то что нынешние. Все нутро выворачивается наизнанку, честное слово, как подумаешь, до какой жизни мы докатились…
По мере того как он говорил, Брыла смотрел на него с растущим интересом. Мешковскому же его излияния не нравились, и он решил резко оборвать хозяина, но почувствовал, что политработник многозначительно толкает его ногой под столом. Тем временем владелец ресторанчика говорил уже без обиняков:
— А впрочем, разве это наша армия? Сплошной обман, да и только!
Мешковский знал эту «песенку», слышал ее не раз, и она всегда выводила его из себя. И теперь он разозлился не на шутку.
«Защитник родины! Патриот, черт побери!» — подумал он и громко спросил:
— А в чем обман-то?
Толстяк не заметил перемены интонации в его голосе. Он уже совсем разошелся:
— Как это в чем? Да разве это наша армия? Большевистская! Им нужно пушечное мясо, они хотят на польских плечах войти в Берлин. Разве мы не знаем? Наш народ неглупый, все понимает!
Мешковский больше уже не мог сдерживаться.
— Кто вам наболтал таких глупостей?
Богушевский опешил, умолк, но через минуту с еще большим жаром продолжал:
— Глупостей? А что из простых мужиков делают офицеров, это глупости? А что молиться солдатам запрещают, тоже глупости? Ничего святого для них нет. Даже корона на голове орла[3] им помешала. Или вы честные польские офицеры, или… — протянул он многозначительно, — вас уже успели обработать политруки.
— Им незачем было нас обрабатывать. Мы сами политработники, — перебил его Мешковский.
Воцарилась неожиданная тишина. Вокруг лампы лениво жужжали осенние мухи. Из-под буфета вылез огромный черный кот, потянулся и принялся облизывать себя.
Владелец ресторанчика то бледнел, то краснел. Переводил взгляд с одного офицера на другого. На его лице было написано такое неподдельное изумление, что Мешковский не выдержал и засмеялся:
— Что же вы замолчали? Продолжайте агитировать нас. Может, вам удастся…
Толстяк совсем растерялся, не зная, как вести себя. Наконец встал из-за стола и попытался закончить разговор миролюбиво:
— Давайте не будем больше говорить о политике. Каждый может иметь свои убеждения. Главное, чтобы поляк любил и уважал поляка. Верно? Тогда не пропадем. Чайку выпьете?
— Оказывается, не такой уж он и добрый, — пробормотал Брыла, когда владелец ресторанчика скрылся за дверью. — Что же касается политики…
Лицо Мешковского сразу приобрело скучное выражение. Брыла заметил это и сказал:
— Вижу, что разговоры на политические темы наводят на вас скуку.
— Откровенно говоря, да, — признался Мешковский.
Разговор прервался, когда появился хозяин с подносом, на котором стояли чашки с чаем. Теперь толстяк стал поразительно молчалив. Коротко сообщил гостям, что все готово и они могут идти спать.
— Прошу прощения за неудобства, но все комнаты заняты. Я и так пустил вас только потому, что вы — военные.
Когда они закончили ужин, он проводил их в небольшую комнатку на втором этаже, где стояли кровать и большой старинный диван. Только глянув на них, офицеры почувствовали, насколько они устали.
Мешковский быстро разделся, умылся и лег в постель. Чистое накрахмаленное белье приятно холодило тело. Он с наслаждением вытянулся и радостно воскликнул:
— Да, а жизнь все-таки прекрасна!
Брыла раздевался медленно, думая о чем-то. Склонившись над умывальником, он вдруг спросил:
— А кто вы, собственно говоря?
Мешковский, уже засыпая, неохотно открыл глаза и взглянул на Брылу.
— В каком смысле?
— Ну, в политическом…
Мешковский улыбнулся и запел:
— «Я беспартийный, я человек…»
— Нет, кроме шуток. Я серьезно спрашиваю. Никак не могу вас понять. Вроде бы демократ, производите впечатление честного офицера, искренне связанного с нами, и вдруг брякаете такое, что уши вянут, наподобие того, что разговоры о политике наводят на вас скуку. Попробуй разберись, кто вы такой.
Брыла подошел к кровати. Даже забыл смыть мыло с лица и шеи — так хотелось ему поспорить с Мешковским, но из этого ничего не вышло. Тот посмотрел на хорунжего сонными глазами, демонстративно отвернулся к стене и накрылся с головой одеялом. Засыпая, пробормотал:
— Давайте оставим политику на завтра. Я очень хочу спать…
Брыла пожал плечами и пошел умываться.
III
Мешковский был родом из небольшого городка на Волыни, затерявшегося на границе между Польшей и Советским Союзом. Мать его была портнихой, отец — железнодорожным кассиром, он умер, когда Янек был еще совсем маленьким, не оставив у сына никаких воспоминаний о себе. Вечно замотанная работой Мешковская не любила говорить о муже, считая, что этот тяжелый в семейной жизни человек, заядлый картежник и бабник, загубил ее молодость.
Все хлопоты по воспитанию Янека легли на ее плечи. Задача была нелегкой, поскольку паренек рос шустрым и неугомонным. Едва научившись ходить, стал вырываться из-под материнской опеки.
Сонный городишко прозябал от скуки. Скорее это был не городишко, а большое село. Только в центре возвышалось несколько каменных зданий, располагались полицейский участок, монастырь бернардинцев, управа, несколько домов торговцев и чиновников.
Остальное составляли хаты, обыкновенные волынские хаты, крытые соломой, с побеленными стенами и покрашенными яркой краской наличниками.
Немощеные улочки городка летом покрывались толстым слоем пыли. А осенью и весной она превращалась в черную жирную грязь. Телеги оставляли в этой грязи глубокие колеи, которые заливались