какое-то время спустя и произошла встреча Сальвадора Рейеса с Эрнстом Юнгером, который посетил гватемальца, ведомый своим тонким чутьем, а еще, конечно, неукротимым любопытством. В тот раз, когда дон Сальвадор переступил порог жилища латиноамериканца, первое, что он увидел, была фигура Юнгера, облаченного в мундир офицера вермахта и погруженного в созерцание живописного холста размером два на два метра, который дон Сальвадор видел бессчетное количество раз, он имел забавное название «Вид на город Мехико за час до рассвета» – картина, написанная в духе сюрреализма – школы, к коей гватемалец примыкал скорее силой воли, чем своего таланта, ни разу не получив хотя бы видимости официального благословения членов бретонского ордена. В картине чувствовалось легкое влияние некоторых итальянских пейзажистов, а также влечение, свойственное другой части центральноамериканских художников, экстравагантных и падких на все новое, к французским символистам Редону или Моро. На холсте был изображен город Мехико, написанный с вершины какого-то холма или просто с балкона высокого здания. Доминировали зеленый и серый цвета. Одни кварталы шли волнами. Другие напоминали фотографические негативы. Человеческих фигур не было видно, зато там и сям ходили смазанные скелеты то ли людей, то ли животных. Завидев дона Сальвадора, Юнгер слегка удивился, после чего обрадовался, тоже слегка. Конечно, они обменялись теплыми приветствиями и перекинулись подходящими к случаю вопросами. Потом Юнгер заговорил о живописи. Дон Сальвадор спрашивал о немецком искусстве, которого не знал. У него сложилось впечатление, что Юнгера по-настоящему интересовал только Дюрер, так как долгое время они говорили лишь о нем. Разговор становился все более оживленным. Внезапно дон Сальвадор сообразил, что еще не перекинулся ни единым словом с хозяином. Он стал искать его глазами, почувствовав какой-то внутренний сигнал тревоги. Когда мы спросили его, что именно он почувствовал, дон Сальвадор ответил, что ему пришла в голову мысль, будто гватемалец мог быть арестован французской полицией или, еще того хуже, гестапо. Но художник был здесь, он сидел у окна, поглощенный (хотя это не то, не то – «поглощенный» или там «углубленный»!) пристальным созерцанием Парижа. Успокоенный, наш дипломат живо сменил тему и спросил Юнгера, какого он мнения о работах тихого латиноамериканца. Юнгер сказал, что, по-видимому, художник страдает острой анемией и ему, несомненно, прежде всего надо лучше питаться. В этот момент до дона Сальвадора дошло, что продукты, принесенные для гватемальца, все еще у него в руках: немного чая, сахара, краюшка хлеба, утащенные из нашего посольства, и полкило козьего сыра, который не мог есть ни один чилиец. Юнгер уставился на продукты. Дон Сальвадор смутился и стал раскладывать их по полкам, сообщив гватемальцу, что принес ему «кое-что поесть». Гватемалец по своему обыкновению не сказал ни слова благодарности и даже не обернулся посмотреть, о чем конкретно шла речь. Несколько секунд, по словам дона Сальвадора, ситуация была глупейшей. Юнгер и он стояли, не зная, что сказать, а художник-латиноамериканец, сидя к ним спиной, по-прежнему не отрываясь смотрел в окно. Однако Юнгер был готов к любой коллизии и, видя пассивность хозяина, взял на себя заботу о новом госте, для чего поставил рядом два стула и предложил ему турецкие сигареты, которые носил с собой исключительно, по-видимому, для угощения друзей или особых каких случаев, потому что сам не выкурил ни одной за весь остаток вечера. А вечер этот оба писателя, чилийский и немецкий, провели в полном отвлечении от суеты и деланого любопытства парижских салонов, порою натужного до неприличия, беседуя о земном и небесном, о войне и мире, об итальянской и североевропейской живописи, об истоках зла и порожденных им последствиях, которые иногда кажутся совершенно случайными, о флоре и фауне Чили, немного известных Юнгеру благодаря книгам своего соотечественника Филиппи, бывшего одновременно и немцем, и чилийцем, – все это за чашкой чая, заваренного доном Сальвадором (гватемалец, будучи приглашенным составить компанию, еле слышно отказался), затем последовала пара стаканчиков коньяка, появившихся из серебряного футляра «неприкосновенного запаса», который Юнгер носил с собой, – и вот от этого-то как раз художник не отказался, что сначала вызвало улыбки гостей, а потом их искренний, ничем не сдерживаемый смех и невинные шутки по поводу. Когда гватемалец вновь вернулся к своему окну со своей порцией коньяка, Юнгер решил его спросить насчет вышеупомянутой картины, долго ли тот жил в столице ацтеков и не мог бы он немного рассказать о своем пребывании, на что гватемалец ответил, что в Мехико он был всего неделю, его впечатления об этом городе смутны и неопределенны, а картину, о которой идет речь, он написал уже в Париже много лет спустя, даже не думая о Мексике, однако чувствуя нечто вроде «мексиканского мотива», за неимением лучшего слова. Это дало повод Юнгеру заговорить о глухих колодцах памяти, которые могут сохранять безотчетные видения вроде пережитых гватемальцем во время его краткого пребывания в Мехико и никак не проявлявшихся в течение многих лет, а дон Сальвадор, до сих пор во всем соглашавшийся с бравым немцем, подумал про себя, что, может быть, речь здесь идет не о глухих колодцах, которые внезапно оказываются открытыми, во всяком случае, не именно о таких колодцах в подсознании, но дальше он не смог размышлять на эту тему, поскольку голова стала кружиться, будто превратившись в гнездо для сотен слепней или оводов, носившихся перед глазами в жаре и мареве, хотя мастерская гватемальца никогда не отличалась наличием тепла, и эти слепни чуть не задевали веки, ставшие какими-то прозрачными, это были капли пота с отросшими крыльями, издававшие жужжание, как оводы или слепни, хотя, если разобраться, это одно и то же, а ведь в Париже нет слепней. И тогда дон Сальвадор, еще раз согласно кивнув головой, но уже не воспринимая смысла французских фраз, произносимых Юнгером, внезапно почувствовал, что ухватывает – или ему так показалось – часть истины, которая заключалась в том, что гватемалец находился в Париже, что началась война или вот-вот должна была начаться, что гватемалец уже привык проводить долгие безжизненные (или предсмертные) часы перед единственным окном, глядя на панораму Парижа, и из этого созерцания родился «Вид на город Мехико за час до рассвета», из бессонного созерцания Парижа гватемальцем, поэтому холст вполне можно считать алтарем, на который принесены человеческие жертвы, или жестом опротивевшего всем правителя, или признанием поражения – нет, не Парижа, не европейской культуры в целом, мужественно готовой к собственной гибели, не политических идеалов, которым безотчетно следовал художник, а поражения его как личности, поражения гватемальца без имени и удачи, но готового оставить свое имя на скрижалях Города Света, – и то откровение, с которым гватемалец признал свое фиаско, та ясность, которая влекла за собой всякие мелочи, в том числе и анекдотичные, заставили нашего дипломата испытать настоящий озноб. И тогда дон Сальвадор допил залпом остатки коньяка и снова заставил себя прислушаться к немцу, уже долго что-то говорившему фактически в пустоту, пока наш писатель барахтался в паутине бесполезных размышлений, а гватемалец, как и следовало ожидать, продолжал покоиться перед окном, отдаваясь однообразному и бессмысленному созерцанию Парижа. Так что, ухватив без особого труда (как ему казалось) нить рассуждений своего визави, дон Сальвадор снова включился в теоретические экскурсы Юнгера, которые могли бы смутить самого Пабло, если бы не скромность и такт, с какими немец излагал свое кредо изящных искусств. А потом офицер вермахта и чилийский дипломат вместе покинули мансарду гватемальского художника, и, пока спускались по бесконечным крутым пролетам на улицу, Юнгер высказал мнение, что вряд ли гватемалец дотянет до следующей зимы, и это было странно слышать из его уст, поскольку в то время ни для кого не было секретом, что многие тысячи человек не доживут до следующей зимы, хотя они были много здоровее и веселее, чем гватемалец, большинство из них имели значительно большую волю к жизни, чем гватемалец, но Юнгер все равно это сказал, наверное, не подумав или имея в виду конкретно лишь данный случай, и дон Сальвадор еще раз согласился, хотя сам, поскольку регулярно посещал художника, не был так уверен в его близкой смерти, но все равно сказал, да, это очевидно, как пить дать, или просто промычал «хм, хм», а у дипломатов это может означать что угодно и прямо противоположное. Недолго спустя Эрнст Юнгер пришел в дом Сальвадора Рейеса на ужин, и на этот раз коньяк разливался уже в специальные коньячные стопочки, и они говорили о литературе, сидя в удобных креслах, а ужин был, так скажем, сбалансированный, каким и должен быть ужин в Париже, и в гастрономическом, и в интеллектуальном плане, а на прощание дон Сальвадор подарил немцу одну из своих книг в переводе на французский, возможно, единственную, не знаю, – хотя тот поседевший юнец утверждает, что о доне Сальвадоре Рейесе ни одна душа уже ничегошеньки не помнит, он это говорит специально для того, чтобы меня поддеть, – возможно, да, никто уже не помнит о Сальвадоре Рейесе в Париже, да и в Чили помнят немногие, а еще меньше его читают, но не в этом дело, а в том, что, уходя из резиденции Сальвадора Рейеса, немец уносил в кармане своего костюма роман писателя, а потом несомненно его прочел, поскольку упомянул в своих мемуарах, и упомянул с хорошей стороны. Вот все, что нам рассказал Сальвадор Рейес о своем пребывании в Париже во время Второй мировой войны. Но остался факт, которым мы должны гордиться: ни о каком другом чилийце Юнгер в мемуарах не говорит, а о Сальвадоре Рейесе говорит. Ни один чилиец не посмел просунуть свой дрожащий нос между достойными
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×