шевеля усиками, раздвигал тычинки, осыпавшие пыльцой его крылья и хоботок, и проникал в глубь колокольчика.

Что я ощущал в эти мгновения? Не могу сказать вам. Несомненно, он зачаровывал меня, ибо я ничего не видел и не слышал — ни солнца, ни горного потока, ни бабочек.

Такие встречи доставляли огромное наслаждение, которое не убывало и не омрачалось со временем. Вылетев из цветка, Иррумино принимался весело виться надо мной; думаю, другие растения глядели на нас в упорном молчании и даже ветер удалялся — то ли от мнимой стыдливости, то ли из боязни утратить славу божества.

Ромашка, выдвигая корни, медленно перебиралась в сторону от меня к пригорку, поросшему клевером и молоденькими масличными деревьями.

А я не обращал на нее внимания. Я был словно в каком-то надзвездном пространстве, во власти нового для меня стремления к потустороннему; не знаю, мог ли я тогда снизойти до обычного чувства. Я осознал, что мне открылись иные образы. И когда шмель вился возле меня, выделывая в воздухе замысловатые пируэты, я изучал вблизи строение его тела и исходившие от него преломленные лучи. Таким образом, я видел его и в уменьшенном, и в увеличенном виде.

Потом случилось так, что Иррумино дал мне понять, насколько я ему нравлюсь; он, надо отметить, был весьма искусен в любовных поединках.

Для меня же он был предметом, охваченным вибрациями, меняющимся в размерах и, быть может, рассеивающим ионизированные частицы.

— О-о-о! — восклицал я.

Когда Иррумино был далеко, он виделся мне иным, совсем крошечным, а я глядел на него сквозь тесноту моих соцветий и в щели между листьями, без устали дивясь на него и восхищаясь им; и все же для меня он был лишь светящейся точкой, которая наделяла смыслом громадный простор небес.

Он прилетал утром и вечером в одни и те же часы, когда все краски долины менялись, словно приглашая насекомых, растения, лягушек и змей прервать вседневную болтовню, чтобы взамен вкусить бесценное утешение дня.

Однажды Иррумино, быть может устав от прилежных трудов, так и заснул в моем колокольчике. Я тихо-тихо баюкал его, боясь, как бы кустики горечавки, валерианы, крапивы не принялись разглядывать нас в ужасе или в растерянности. Между тем во тьме наступившей ночи разлилось какое-то белое сияние.

Проснувшись, Иррумино спросил:

— Сенапо, что случилось?

Я сказал, что держал его в гинецее моего цветка, повинуясь простейшему закону жизни, а друг мой ответил, что ему понравилось быть внутри меня, где никому бы не вздумалось его искать, ибо огуречник слывет растением странным, колючим и нелюдимым.

Это было сказано не вполне искренне. Он смутился; но мало-помалу из шороха и жужжания мы создали себе язык, и только тогда я узнал, что Иррумино было хорошо со мной потому, что, неведомо для меня самого, мы пришли к единству чувств и красок. Он говорил, что я очень много знаю, и это заставляло меня улыбаться (по-своему, медленно отряхивая лишнюю пыльцу) — я не хотел его огорчать. О чем бы я ни заговорил — даже если это было не очень интересно слушать и очень трудно понять, — он приходил в восторг, и беседы наши все больше оживлялись, неизменно сотканные из воображаемых слов.

К сожалению, вскоре я убедился, что Иррумино умел только летать и любить и никакие иные затеи не прельщали его — даже попытка изменить свой облик во времени.

А он, видя, что мое воодушевление ослабевает, в какой-то мере становится показным, спросил однажды:

— Что это с тобой?

Я не ответил, стараясь обратить в веселье охватившую меня скуку.

В тот день Иррумино улетел от меня опечаленный. Я заметил это по нешироким виткам, которые он совершал в полете.

Прилетая потом, он не раз спрашивал:

— Скажи, Сенапо, что с тобой?

Из сочувствия я продолжал принимать его в свой гинецей, но от печали, о коей я уже упоминал, лепестки мои никли и вяли.

Однажды я сказал ему:

— Иррумино, столь многое в мире изменчиво.

Он спросил, что я этим хотел сказать.

— Как тебе объяснить? — продолжал я. — Во всем живущем происходят перемены.

Я попытался объяснить причину моего томления и некоторые законы мимолетности, но это было бесполезно: он не понимал меня и, как всегда, пытался рассеять мое уныние, участив и усложнив затейливые полеты вокруг меня, ибо чувствовал, что наша связь распадается.

Лето в том году выдалось необычайно жаркое, даже жарче того, что я уже описывал. Не каждому растению хватало тени от олив и миндальных деревьев, росших на всем обозримом пространстве.

Поток почти высох, и тонкая струя его, словно обезумев, билась о камни, но постепенно жалоба эта стихала, растворялась в безразличной покорности перед лицом близкой гибели. И раскаленные камни бесконечно долго удерживали жар. Даже сейчас, если идти вдоль Фьюмекальдо (как с тех пор нарекли этот поток), со стороны Камути найдешь под скалой горячий ключ: вода его еще не остыла.

Мне, однако, все это пошло на пользу. Объясню — почему. Иррумино прилетал теперь только утром — зной мог повредить этому хрупкому созданию — и старался развлечь меня всевозможными играми.

А мне, как я уже говорил, все опостылело, и в первое время я, сам того не желая, утратил все познания о мире, лишился всех своих способностей.

Прочие же растения, по правде говоря, ничему не научились в то лето и даже не подозревали, что тут можно было чему-то научиться.

Иррумино приносил мне последние новости.

— Жара не спадает и в других долинах. Даже в горах.

Я притворился, будто мне интересно.

— Кто тебе сказал?

Друг мой стал рассказывать о каких-то своих расчетах, о более жарких и менее жарких слоях воздуха, сквозь которые он пролетал, но говорил все это для пущей важности, на самом деле ему страшно было летать под палящим солнцем.

Я глядел на него искоса и видел в нем лишь возможную ипостась меня самого, беседующую со мною же; даже преломляемые им лучи были какие-то бледные, слабые.

Однажды он сознался, что все эти новости узнал от первых птиц, недавно появившихся на Сицилии.

Я говорил «Да, да», чтобы сделать ему приятное.

Объясню вам, в чем было дело. По ночам, когда кусты, травы и даже лягушки были скованы долгим, глубоким сном, я думал свою думу. Я хотел доказать себе, что все живущее должно погибнуть, и не просто затем, чтобы погибнуть, но повинуясь закону превращений. Как я мог сказать такое моему другу, умевшему только жужжать да перелетать с цветка на цветок?

И потому мне смешно было его упорное желание ставить преходящее выше истинного, к которому стремился я сам.

Я решил тихо уничтожить себя самого и не слушать, что скажут соседи, быть может удрученные моим состоянием.

— Это ни к чему, — бормотал я.

Я вздумал расстаться с моим тогдашним бытием и обрести иную природу.

— Это будет нетрудно, — подбадривал я себя.

Я не мог поверить, что для меня все будущее сведется к бликам света, к роению активированных частиц и к неудавшейся беседе с колючими кустарниками, пчелами, потоком, скалами и завихрениями ветра.

— Добьюсь своего, — говорил я себе.

Первой моей задачей было свернуть листья поплотнее, чтобы воздух меньше овевал их и они не

Вы читаете Волшебный лес
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×