Рассказывал он о том, как бедствовал в Китае после перехода границы, как странно погиб полковник Бахметьев, как перебрался в Европу и обучился шоферскому делу, как обретал надежду в среде белого воинства, верного своему знамени, как нашел женщину… И об этом рассказал, хотя и не сказал, как потерял ее.

Чувствовал Селиванов, что разговор этот вроде как исповедь, но не совсем, потому что не живет человек без порчи и греха; об том же больной умалчивал и жизнь свою рассказывал, как сам видеть ее хотел и дочке это видение передать. Интересен был Селиванову его рассказ, да непоня-тен. Хотел он услышать, что есть «белая» правда, рассказ же офицера был про благородство, а про правду все так, будто она — сама собой; и была для Селиванова она — эта из рассказа лишь проглядывающая «белая» правда предпочтительней правды «красной» лишь тем, что никак не касалась его самого, на жизнь не замахивалась, пролетала гордым словом где-то много выше его головы, оставляя Селиванову право на его правду «третью». И той недоброй жалостью, какой жалел всех, в землю полегших за правду «красную», той самой пожалел он за «белую» правду полегших мужиков; и папаню своего вспомнил благодарно за то, что сберег сына от чужих страстей; и о себе подумал с достоинством, что не положил себя угольком в чужой костер. Еще подумал о том, что если бы весь российский мужик сообразил так же, как он, кто бы тогда с кем дрался? Ведь красные и белые молотили друг друга мужиком, а если бы он своей правде верен остался, что тогда было бы? И, улучив момент, спросил осторожно:

— Вот когда б мужики не пошли ни за красных, ни за белых, чем бы тогда все дело кончилось?

Офицер посмотрел удивленно, лицо помрачнело. Не сразу ответил.

— Пустое спрашиваешь. Те, кого ты называешь мужиками, народ то есть, он не сам по себе…

Селиванов торопливо перебил:

— А я вот сам по себе, и папаня мой был…

Тот с досадой махнул рукой.

— Случайность. Глушь. Если белым не помогал, значит, помогал красным. Невмешательство — тоже помощь!

Селиванов хотел возразить, но опередила Людмила.

— Но, папа, они тоже говорят — «кто не с нами, тот против нас»!

— И они правы! Кто не с ними, тот против них!

Она с сомнением покачала головой.

— Меня как дочь офицера (мы с мамой не скрывали) в институт не приняли. Работу нашла по знакомству только… Но разве я против них?

Будто сама себе вопрос задавала. Селиванов радостно встрепенулся!

— Я ж то самое говорю! Это они против! А мы сами по себе!

Отец отвечал дочери, на реплику Селиванова не обратив внимания:

— Ты комсомолка? Нет! Ты веришь в их собачий коммунизм? Нет! Не веришь ведь?

— Не верю! Они злые! Они друг другу не верят! Но…

— Вот и все! И больше ничего не нужно говорить! Главное, чтоб им не верили! Хотя…

Луна в этот момент появилась в другом оконце, и желтый свет упал на его лицо, загороженное от лампы подушкой.

— Хотя неверием долго жить нельзя. Совсем нельзя! Но люди хотят жить и потому способны поверить в нелепое. Я проехал всю Россию… Это страшно и безысходно…

— А я все равно сам по себе! — упрямо вставил Селиванов.

— Если бы так, мне помогать не стал бы!

Селиванов ткнул пальцем туда, где спал Длинный.

— Ему не стал бы! Я хорошему человеку помогаю.

— Нет хороших людей! — резко возразил офицер. — Есть правые и неправые!

— А он какой? — Селиванов снова ткнул пальцем туда же.

Офицер явно смутился.

— Борьба ожесточает… Идеалисты погибают первыми…

Это был не ответ, и Селиванов самодовольно хмыкнул. Но весь этот разговор был ему нужен, он укрепил его в своей вере и правде. Не только отдельных людей, но и все в жизни привык он представлять для собственной ясности в образах тайги, как бы переводя жизненную многоголоси-цу на язык ему понятный и доступный. Власть, что царила там, везде за пределами тайги, он представлял себе в образе разъяренного кабана, не только четырьмя свинячьими копытами приросшего к земле, но и всей своей неуклюжей плотью. Опасный зверь, нет слов! Но разве нет на него сноровки да смекалки!

А вот «белую» правду, как она рисовалась со слов офицера, Селиванов видел этаким козлом таежным, с мощными рогами на голове, парящего в вычурном, затяжном прыжке, или склонив-шим голову в боевой готовности всеми выкрутасами рогов навстречу противнику. Но в высоком прыжке наиболее уязвим он для пули, а рога больно хитро закручены, чтобы быть надежным оружием. Кабан порвал козла! А в кабаньем царстве кем нужно быть, чтоб выжить? Понятное дело, росомахой! Пакостный зверек, не без подлости. Но Селиванов себя со зверем не путал…

Полная, как диск, луна выставилась в оконце зимовья, и от ее навязчивого присутствия всем стало не по себе. Но никто не решился завесить окно или хоть вслух заметить это, будто боялись признать дурной знак. А так и было…

С той ночи, назавтра и после, все стало быстро и неуклонно свертываться к концу. Селиванов еще раз бегал в деревню за продуктами. Светличная ревела, упаковывая мешок. Собаки на базе вели себя беспокойно. Селиванов держал их на привязи, чтоб не путались под ногами.

Людмила, глядя на тающего отца, сама таяла: осунулась, поблекла, глаза сухо блестели. Угрюмее с каждым днем становился Длинный. А дни стояли солнечные, тихие, ночи теплые; больному же было зябко и днем, и ночью. Его озноб передавался всем, и Селиванов часто ловил на себе такой взгляд девушки, будто и она, и все вокруг тоже должны скоро умереть. Хуже того, Селиванов сам стал покашливать; прикрывал рот рукой, потом внимательно смотрел на ладонь, не появилась ли кровь, хотя ни в какую свою болезнь не верил.

Больше не было долгих разговоров по вечерам, но успел офицер сказать ту фразу, которую ждал Селиванов: «Дочку не оставь!» Сказал ему один на один, и хотя Селиванов лишь мотнул головой, тот мог умирать спокойно, насколько может человек спокойно умирать.

Когда, наконец, это случилось в середине ночи, собаки вовсе не завыли, как то должно быть по народному наблюдению. Людмила окаменела около нар, Длинный сутуло стоял у двери. Селива-нов все еще не верил, все еще гоношился вокруг и никак не мог найти явное отличие мертвого от живого. Когда и живому подтверждения не нашел, растерялся, беспомощно разводил руками и вроде не в силах сообразить был, какое слово требуется сказать в таком случае. Еще что-то совсем незнакомое творилось с его душой, чего вовсе не было, когда умер отец. Если бы кто сказал ему, что это — жалость, он возмутился бы. Но душа его исходила томлением, было ей так нехорошо, почти тошно; и ничего не оставалось Селиванову, как удивляться самому себе.

По рассвету он начал делать гроб из старого запаса досок. Шуметь старался как можно меньше, чуть ли не после каждого удара молотком пугливо оглядываясь в сторону зимовья, словно кто-то мог появиться и устыдить его.

Самым страшным было то, что вокруг будто все смолкло; наступило молчание, когда из тайги ушел всего один голос, меньше даже — кашель… И это было еще одним нарушением прежних представлений Селиванова, главным образом — о самом себе. Что ему эти люди, случайно оказавшиеся на его тропе? Он жил до них и после них будет жить! Разве не так?

А тайга онемела…

Хоронили к вечеру. Неживая бледность появилась на лице Людмилы. Она делала все молча, не глядя ни на кого и, казалось, никого не замечая. Над могилой, которую Селиванов аккуратно обложил зеленым дерном, Длинный произнес речь, ненужную никому, кроме него самого. В тех словах было о борьбе и о чести. Пальнули из пистолета и ружья. Потом уже больше нечего было делать. Людмила сказала, что хочет побыть одна. Селиванов думал схорониться на всякий случай в кустах, мало ли что от отчаяния девке могло в ум прийти, но Длинный повел его к зимовью для разговора.

— Будешь работать со мной.

Вы читаете Третья правда
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×