Да, пани царица может поплакать, и никто, кроме Барбары Казановской, не узнает об этом! Милая, добрая, смелая Барбара! Это она укрыла Марину в подолах своего платья, когда ворье московское ворвалось в Кремль! Чернь и бояре, еще вчера милостей царских искавшие, паркеты коленями и бородами чистившие, взбунтовались, добротой царской избалованные, и возжаждали царской крови и крови ее, Марины, — разве забыть такое? Пресвятая Дева! Каких страхов натерпелась, и погибнуть бы в муках, когда б не Барбара…

Нет, есть все же у нее преданные люди, мало, но есть, Олуфьев тот же, да и Заруцкий, наконец… И есть еще у нее сын, крохотный, забавный и немного капризный шляхтенок, уже проговаривающий первые слова, и слова эти языка русинского, потому что рожден он царицей московской, и предназначен ему московский трон по всем человеческим и Божиим законам.— на том непоколебимо стоит Марина, на том стоит казачий атаман Иван Заруцкий, а против них троих нынче вся непонятная, лукавая, непостоянная в своих хотениях Московия, будь она проклята! Будь проклят день, когда юная дочь самборского воеводы впервые обратила свой взор на Восток и возжелала великой судьбы для себя, для рода своего и потомства!

Впрочем, такое проклятие, если и слетало иногда с уст или просилось на уста, то едва ли было искренним. Зато проклятия врагам и всем остальным в мире Божием, кто не был друзьями и союзниками, — эти проклятия, если бы их действенность была подобна страсти, с какой они рождались в оскорбленной и скорбящей душе Марины, — испепелили бы они тех, кому предназначались, изничтожили так, что и память о них была бы памятью позора и презрения…

Они едут молча. О чем говорить? Мужичий сын, малым угнанный в татарский плен, выросший в плену, обманувший басурманов и бежавший, статью, умом, храбростью выбившийся среди казаков в атаманы, три года воевавший Московский трон для дочери польского шляхтича, о чем думал он своим мужичьим умом в эти минуты, покачиваясь в седле, опустив голову, не глядя ни на дорогу степную, ни на спутницу свою, московскую царицу, отвергнутую Москвой, отданную судьбой в его мужичьи руки. Уж нет, не противен он ей, а, напротив, хочется сказать ему что-то доброе обыкновенным бабьим голосом или просто притронуться рукой к его локтю, что совсем рядом.

Вот ведь в чем беда ее: уж она ли не горда, она ли не своенравна, она ли не владычица своих чувств, а вот поди ж ты, привязчива чисто по-бабски, и зачем ей беда такая! Когда тушинского царя татары изрубили, никто единой слезинки не пролил, добром не помянул, а ведь к кому-то он был добр, этот странный самозванец, с кем-то же прогулял он золотые червонцы Шуйского, а не стало его, и всяк о себе спохватился. И лишь она, Марина, ах Боже, что с ней было! И ведь никогда не был ей люб, а противен с первых дней, и после — какое насилие учиняла над собой, чтобы терпеть при себе, чтоб быть ему супругой… Но не заметила, как привязалась. И голову его отрубленную готова была руками обхватить от нежности, которая откуда только взялась, где таилась, от кого досталась! И досада — за все недоброе, что было у нее к покойнику… От досады ли, от жалости или с отчаяния, что порушилось дело, рвала на себе волосы, потом на коня и вихрем в стан казацкий, а там бранилась и кричала простолюдинкой, проклятиями обсыпала опешивших казаков, на мечи бросалась, то ли смерти искала, то ли муки телесной, чтобы муку душевную заглушить. И тогда он, Ивашка, крепкими руками схватил ее за трясущиеся плечи, сжал и держал так, пока сама не утихла и только тихими слезами залилась, обмякнув в его руках…

Руки его полюбила… Но и только… А сейчас вот, поглядывая на Заруцкого, что все так же молча покачивается в седле рядом с ней, стыд испытывала за притворство, с каким делила ложе с Ивашкой, обманывая его деланной страстью, сама давно остывшая для ласк любовных. Уж этого-то обмана он явно не заслуживал. Но что поделаешь, если перегорела она в страстях двух царей московских. Оба покойники — возвращаются они к ней во снах и требуют каждый своего, приходят сразу оба, иногда с одним и тем же лицом кого-то третьего, но она узнает их и, рыдая во сне от жалости к убиенным, просыпается в слезах… И гаснет в ней все, что по возрасту положено бы еще иметь в избытке.

А Ивашка — зверь ненасытный… Где-то там, сзади, мотается в седле казак Карамышев, тот самый, что врага Марининого, но человека достойного — Ляпунова Григория изрубил свирепо на сходе казацком… Так вот, у Карамышева еще розов рубец на щеке — Маринина метка. Услужить ей надумал, поведал о шалостях Заруцкого по бабской части…

Иногда, однако ж, устраивала Ивашке ревность, чтоб верил ей…

Мимо с гиком и свистом проносятся казаки — один, другой, третий. Встрепенулся Заруцкий. С облегчением вздохнула Марина. Кончается степь. Впереди Астрахань. Впереди дом и отдых. Дом временный и отдых временный… Привыкшая к седлу, устала нынче, как никогда, и последняя верста — сущая пытка, хоть сходи с коня и иди пешком. Заруцкий ободряюще взмахивает рукой и уносится вперед. А рядом снова Олуфьев, тоже уставший и грустный.

— Как думаешь, боярин, — спрашивает Марина, — Васька Хохлов придет?

Олуфьев отвечает не сразу, то ли раздумывает, то ли говорить не хочет.

— Ну! — требует Марина, хмурясь и кусая губы.

— Прийти-то, может, и придет, только будет ли от того радость?

В этот миг Марина ненавидит его.

— Врешь! — кричит. — Врешь, холоп! Беду мне каркаешь! Али не знаешь, что от Васьки донесение было! Тыщу стрельцов, да две тыщи казаков ведет, да пять фальконетов тащит на подводах, пороху и свинца пуды! Знаешь ведь! Отчего каркаешь? Говори, ну! — И рука с ногайкой в воздухе.

Олуфьев растерян, но не испуган. Говорит торопливо, боясь, что не дослушает.

— Да пойми же, царица, кончена смута, устал народ, в Москве царь…

— Мишка Романов царь! — истерично хохочет Марина. — Узурпатор подлый! И отец его Филарет — сума переметная! А ты…

В глазах пламя, но рука с плетью дрожит, и губы дрожат. Вот еще только не хватало разреветься перед боярином!

— Ты…

— Я на пытку пойду за тебя, — шепчет Олуфьев, — умру…

— Да что мне от твоей смерти, боярин! — уже не кричит, голос сорвался, и тоже вроде шепчет. — Ну умрешь, и что? Сколько людей уже умерло за меня, а я не в Москве, а в Астрахани. Ну на что ты мне, если ничего сделать не можешь?

— Спасти могу. Не простят тебе бояре смуты, разбой казачий да поляков…

— Они мне не простят! — даже коня остановила, оторопев от слов его. — А я им прощу? Ты спроси меня: я прощу им?

— Ради Бога, бежим, царица…

Плеть со свистом врезается в лоб олуфьевского коня, он шарахается в сторону, боярин, взмахнув руками, вываливается из седла. А следующий удар по крупу своего гнедого. И вот уже несется Марина навстречу Волге, по-казацки пригнувшись в седле, все оставшиеся силы выживает из животины, словно хочет с разгона перепрыгнуть Волгу, а там замертво пасть вместе с конем и… пропади все пропадом!

…Господи! За что испытываешь? Верю, что только испытываешь, а не к погубству ведешь! Слабая я, Господи! Сил нету более! Только вот и осталось — Волгу перепрыгнуть и замертво…

Парадно перестроившийся отряд вступает в крепость: впереди четыре десятка казаков по четверо в ряд, от них на четыре крупа сзади царица, осанка как подобает, взгляд бодр, поступь коня уверенна, на полкрупа от нее Заруцкий — орел орлом, красив атаман, восхищение людское воспринимает как должное, кому-то кивнул, кому-то зубами блеснул в улыбке, за ним остальной отряд в ряд по четыре — и когда успели вид обрести, ни на ком следов степи, словно лишь из одних ворот выехали, в другие въезжают. На площади перед воеводскими хоромами передние казаки расступаются, и по их коридору Марина и Заруцкий подъезжают к красному крыльцу. Проворными казачками схвачены за уздцы кони. Заруцкий уже на ногах, спешит к Марине, у ляхов научился угодничеству изысканному, не по-холопски, но по-рыцарски подает Марине руку, пушинка царица богатырским рукам казака. Не удается Марине скрыть усталость, ноги как из соломы, вот-вот подломятся под коленками. Заруцкий будто бы лишь подставляет руку, в действительности чуть ли не на весу держит царицу за локоть. Идут к крыльцу, а на нем уже в поклонах атаман запорожцев Валевский, патер Антоний с распятием в волосатой руке и патер Савицкий с желтым от недавней лихорадки лицом. В дверях трепыхается Казановская, беззвучно всплескивая руками, сочувственно и сокрушенно качая головой. А слева от крыльца бояре астраханские, те, что еще не убежали навстречу Одоевскому, радость их

Вы читаете Царица смуты
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×