Хлеб не ушел, не покинул дом, только превратился в тоненький ломтик, прозрачный, как кленовый листок. Опять опавший листок! Ломтик лежал на Таниной ладони. Не просто хлеб — блокадный паек. И Таня начала отщипывать и есть, как никто из вас, слава Богу, никогда не ел хлеб.
Она повернулась к нам и преподала жестокий блокадный урок.
— Вы знаете, как едят блокадный хлеб? Нет? Я раньше тоже не знала… Я научу вас. Надо положить пайку на ладонь и отломить крохотный кусочек. И долго-долго жевать его, глядя на оставшийся хлеб. И снова отломить. И снова жевать. Надо как можно дольше есть этот крохотный кусочек. А когда весь хлеб будет съеден, подушечками пальцев соберите на середину ладони крошки и прильните к ним губами, словно хотите поцеловать их… Чтобы ни одна крошечка не пропала… ни одна крошечка.
Таня замерла, разглядывая пустую ладошку, словно пытливо проверяла: не осталось ли крошечки. А потом, как бы не своим, неживым голосом прочла новую строку из страшного дневника: 'Дядя Вася умер 13 апреля в 2 часа ночи 1942 года… Дядя Леша 10 мая в 4 часа дня 1942 года…'
Во второй фразе она пропустила слово 'умер'. Видимо, это слово было ей не под силу. А потом она запела, как в мирное время, только потише. Она вообще любила петь, потому что когда поешь, перестаешь заикаться, а Таня заикалась…
За окном завыли сирены. Таня замолкла. А мои спутники не сразу поняли, в чем дело.
— 'Скорая помощь', — вздохнул Пьеро.
— Может быть, пожарные проехали? — заметил Арлекин.
Но 'пожарные проехали', а сирена продолжала надсадно звучать рядом.
И тут загрохотало, зазвенели стекла. Это ударили зенитные орудия.
— Может быть, салют? — дрожащим голосом произнес Пьеро, и я понял, что мальчик сам себя пытается обмануть, вернее, ввести в заблуждение свой страх.
Раздался оглушительный треск. Стены вздрогнули, дом тряхнуло. Люстра закачалась, как при землетрясении. По потолку, как молния, пробежала кривая трещина. Упала штукатурка. Мои спутники забились в угол. Замерли.
— Штукатурка не страшно, — предупредила Таня, — когда летят осколки стекла — опасней.
Она была опытней двух моих спутников.
— Я думаю, бомба попала в Неву. Дома не пострадали, иначе был бы пожар.
Все происходящее действовало на нас по-разному. Таня держалась спокойно: человек ко всему привыкает, даже к бомбежке. Пьеро и Арлекин молча жались друг к другу — поняли, наконец, что происходит, — и постарались оставаться артистами в спектакле. Я же был напряжен до предела. Я знал, что значит грохот стрельбы и чем может обернуться взрыв бомбы. Все это я усвоил давно, но успел позабыть. Однако есть такие страницы в памяти, которые оживают мгновенно и отдаются болью. У меня похолодело на сердце. И когда грохот утих, я сам себе прошептал: 'Кажется, пронесло'.
Таня посмотрела на Арлекина и в первый раз улыбнулась:
— Ты откуда такой смешной? Ты всегда смеешься? Даже когда больно, улыбаешься?
— Я — Арлекин, — буркнул мой дружок. — А если тебе не нравится улыбаться, то посмотри на моего друга.
Таня тут же перевела взгляд на Пьеро. И снова улыбнулась.
— А ты похож на нашего учителя рисования. Он тоже всегда мрачный. Никто не видел его улыбающимся. — А потом Таня перестала улыбаться и спросила: — Ты голодный? Голодные тоже мрачные.
Пьеро покачал головой и отвернулся.
Снова послышался грохот. Словно над городом в своей колеснице с квадригой коней мчался Аполлон. Красота спешила спасать мир. Не поздно ли?
Есть такой театральный закон: если в первом акте на сцене появляется ружье, позднее оно обязательно должно выстрелить. И если в начале спектакля Арлекин вырвал лист из тетради, сложил бумажного журавлика и взмахом руки запустил его, то Журавлик обязательно появится. Самым неожиданным образом, при самых странных обстоятельствах.
Так в ледяной, покрытой инеем блокадной комнате появился бумажный Журавлик. Он сделал круг и шурша, как опавший листок, опустился к ногам Тани Савичевой.
Девочка вздрогнула. Но увидев Журавлика, успокоилась, не удивилась.
— Журавлик? Как ты сюда попал, Журавлик?
— Я услышал, что тебе приходится трудно, вот и прилетел.
— Тебя могли сбить. Слышишь, как гремят зенитки. А у тебя бумажные крылья. И одно крыло уже подбито, опущено.
— Меня нельзя уничтожить: пока живы дети, всегда будут бумажные Журавлики.
— У меня нет для тебя даже крошечки хлеба.
— Бумажным журавликам не нужен хлеб. Хлеб нужен тебе.
— Откуда ты прилетел?
— Из твоего будущего, Таня.
— У меня нет будущего.
— Что же, ты навсегда останешься девочкой.
— Блокадной девочкой.
— Но снаряд может пролететь мимо. И бомба не попадет в твой дом.
— Не все ли равно, от чего умирать. Может быть, от голода еще больнее.
— Давай улетим вместе на Большую землю, там есть хлеб, там жизнь…
Но Таня грустно посмотрела на Журавлика и покачала головой.
— Я не могу улететь без мамы, — сказала она.
Голос Тани как бы отделился от нее, стал чужим — хриплым, простуженным.
'Мама умерла 13 мая в 7 часов утра 1942 года… Савичевы умерли… Умерли все… Осталась одна Таня…'
Ее голос оборвался. Но под сводами ледяной комнаты, как эхо, зазвучали другие голоса, такие же приглушенные, охрипшие:
— Осталась одна Валя… Остался один Вадим… Осталась одна Катя… Женя… Кира…
Тане откликались дети такой же судьбы, и их имена разносились по свету. А потом они захлебнулись, умолкли. И в давящей тишине, как неторопливые удары метронома, застучало сердце города, который через силу жил: тук… тук… тук…
И вдруг с болью и отчаянием Таня позвала:
— Мама…
Она не могла крикнуть — не было сил — она прошептала: 'Мама'.
Но Мама услышала. В тишине раздались тихие шаги. Скрипнула дверь. Я поднял глаза — и вздрогнул: