вокзал. На разбитой полукруглой площади Хаим-Мойше ненадолго задержался перед новым домом с резным крыльцом, на котором вчера стояла красивая, стройная девушка, и пошел дальше.

На окраине, там, где когда-то находился дом его отца, теперь был заросший бурьяном пустырь. Ботинки промокли от росы. Хаим-Мойше огляделся, не видит ли кто, и принялся искать остатки дворовых построек, там, где давным-давно играл мальчишкой. Его взгляд наткнулся на кусок почерневшего столба с трухлявой сердцевиной, который торчал из земли, как гнилой зуб. Наклонившись к нему, Хаим-Мойше подумал: вот все, что осталось в Ракитном от отцовского дома.

Когда он возвращался через город в лес, на длинной центральной улице произошла неожиданная встреча. Солнце только что взошло, женщины выгоняли коров в стадо. Возле выкрашенного розовой краской склада сельскохозяйственной техники ему повстречался старый еврей, тоже поднявшийся рано утром. Старик с морщинистым лицом оглядел его с любопытством и подозрением. Хаим-Мойше улыбнулся:

— Что вы так смотрите, уважаемый? Я местный.

И тут же спросил старика, чей это склад. Тот ответил:

«Молодого Бромберга, чей же еще? Все, что он видит здесь, на углу, принадлежит молодому Бромбергу».

Оказалось, Хаим-Мойше уже слыхал о Бромберге. Вчера извозчик, который вез его с вокзала, расспрашивал его, не из «окончивших» ли он, Хаим-Мойше, и рассказал, что тут, в городе, тоже есть такой, некий Бромберг:

— Хорош этот Бромберг! Уже лет четырнадцать, как женился. По любви!

Хаим-Мойше даже знает, что этот Бромберг — попечитель талмуд-торы. Но старику надо было выяснить, кто такой сам Хаим-Мойше. Когда же Хаим-Мойше объяснил, тот успокоился:

— Сын Исруэла? Еще бы не знал!

И, вытянув шею, смотрит прямо в лицо Хаиму-Мойше, о чем-то размышляет. И неожиданно говорит:

— А ты ведь, наверно, не так уж молод, а?

Стоит еще несколько секунд, вытянув шею, и добавляет:

— Года, должно быть, тридцать два — тридцать три, а?

Расставшись со стариком, Хаим-Мойше улыбнулся: «Ничего себе…» Весь разговор, конечно, выеденного яйца не стоил. Однако, по подсчетам старика, получалось, что он, Хаим-Мойше, на пару лет старше, чем он думал. Абсурд… Хотя кто знает. Евреи в Ракитном соображают быстро и прекрасно все помнят. «Года, должно быть, тридцать два — тридцать три, а?»

Он ускорил шаг. Встреча со стариком не шла из головы, он хотел пораньше вернуться в лес, застать Ицхока-Бера за чаем и отвлечься разговором. Но когда он подошел к воротам, солнце стояло уже высоко. Ицхок-Бер давно был на другом краю леса, возле конторы, где тешут клепки, а жена его уехала в ближайшую деревню купить фруктов, чтобы сварить варенье хозяину лесного склада Акивасону.

Накануне вечером Ицхок-Бер с ней поругался.

— Сколько тебе повторять: нечего о нем заботиться, обойдется без варенья!

Но она не послушалась и с утра, едва встав, больная, запрягла-таки лошадь и уехала.

V

Домишко был пуст.

Верхушки деревьев тянулись к чистому утреннему небу. Ветви просыпались, вздрагивали, как от испуга, и слегка покачивались, успокоившись. Непрерывный шелест листьев проникал сквозь открытые оконца, шевелились короткие красные занавески. Хаим-Мойше, не раздеваясь, лег у себя в комнате возле окна. Пока никого нет, надо заставить себя поспать хотя бы пару часов. Непонятная тревога неожиданно охватила его только потому, что он встал слишком рано: «Немного поспать и встать со свежими силами».

Он уткнулся в маленькую холостяцкую подушку и тут же увидел перед собой прищуренные тусклые глаза, влажные, древние, как зеленоватые камешки на плоском морском берегу, и морщинистое пергаментное лицо — лицо старого еврея, которого он повстречал сегодня на улице. Глаза пристально смотрели на Хаима-Мойше: «А ты ведь, наверно, не так уж молод, а?»

И еще один, невысказанный, вопрос: «Все еще, значит, вольная птица?.. С чего это ты вдруг приехал в Ракитное?»

Огорченный встречей со стариком, его незаданным вопросом, а может, самим собой, он снова повернулся на спину и открыл глаза: «Тьфу!.. Хаим-Мойше…»

Теперь он был сильно раздосадован неким вторым Хаимом-Мойше — вредным человеком, который глубоко сидит у него внутри и оттуда назло задает невысказанный вопрос.

«В любом случае нечего себя мучить, хватит того, что его мучает этот местечковый старик…»

Он лежал, размышляя: зеленоватые, мокрые камешки, глаза старика — это вечность, которая равнодушно смотрит, как молодые старятся, не исполнив своих желаний. Что он такое, этот старик? Мучение уходящих поколений, древнее равнодушие, которое тебя не признаёт. Что он сказал бы о тебе, если б увидел тебя среди товарищей по партии на баррикадах? Погоди-ка. Вдруг пришла мысль: ничего бы он не сказал. Только щелкнул бы пальцами над своей табакеркой да вытащил из нее щепотку табаку. Он чужой тебе, этот старик. Лучше забудь его прищуренные глаза и немые вопросы…

И еще. Что бы стал делать он, Хаим-Мойше, если бы вдруг вернулись молодые годы? Послушался бы того еврея и открыл здесь, в Ракитном, бакалейную лавку?

«Глупости…»

Ему не нравится идея насчет бакалейной лавки, он будет лежать на кровати. Комната просторная, чистая, стены недавно побелены. Потолок очень низкий, глиняный пол устлан свежим камышом, издающим острый запах близкого праздника Швуэс и деревенского уюта. Окно открыто, легкий ветерок колышет красную занавеску. Вот так.

Но беспокойство не уходит. Тихо шумят деревья в бескрайнем лесу. И еще такое дело: при желании можно представить, что кто-то неподалеку гуляет с Хавой Пойзнер и беседует с ней, будто молодой влюбленный студент. «Какая меланхолическая мелодия!» — говорит Хава Пойзнер, прислушиваясь к тихому лесному шуму. «Да», — отвечает этот кто-то и удивляется, что она сказала такое «красивое» слово. И правда, меланхолическая мелодия — вечно беспокойная мелодия, которая сопровождает немое несчастье мира. Почему она вчера так смотрела на него огромными, чуть навыкате глазами? А он стоял посреди площади в компании молодых торговцев, с которыми когда-то учился в хедере. Они не шли у него из головы, бородатые отцы семейств, он пригласил бы их сюда в комнату и рассказал бы им свою незатейливую историю.

Например, им очень любопытно, «окончивший» ли он, но Хаим-Мойше немного поводил бы их за нос. «Шесть лет, — сказал бы он им, — он был учителем математики в большом городе, где когда-то познакомился с Ицхоком-Бером. У него полно благодарственных писем от учеников, которые прошли по конкурсу в Политехнический. Но в основном он занимался с гимназистами, а еще больше — с гимназистками, и все время ощущал себя ремесленником. Он никогда не вел с ними посторонних разговоров. Они, девушки, смотрели на него как на закоренелого холостяка. Ах, у него в комнате всегда так чисто! И зачем столько всяких щеток и флакончиков на умывальнике? А он — как он смотрел на девушек? М-да! Он, Хаим-Мойше, скажет знакомым лавочникам: не стоит об этом…»

И еще он может им рассказать, что там, в большом городе, все были уверены, что он, Хаим-Мойше, никогда никого не любил, но на самом деле он очень любил отца. Тот был отсюда, они, лавочники, должны его помнить. Хаим-Мойше уверяет их: он был далеко не дурак, его отец, столь благочестивый с виду еврей. Пусть они ему простят, что он столько лет носился со своими комментариями к псалмам и восторгами перед Ибн Эзрой. При этом он меньше всего думал о заработке. Он жаждал знаний. Когда здесь умерла его вторая жена, он продал дом и на два месяца поехал посмотреть Палестину. «Всю жизнь, — писал он после Хаиму-Мойше, — я думал о Стране Израиля. Меня огорчает только, что нет денег, чтобы поехать и взглянуть

Вы читаете Отступление
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×