называем это «обаянием»». Более того, как и сам франтоватый Филлипс, этот святой Георгий наших дней, готовый сразиться со всеми драконами плутократии, имел «ослепительный вид».
Признаюсь, поразительные и благородные политические завоевания Скарборо произвели на меня впечатление, но эти эпические подвиги не подготовили меня к тем бесстрашным нападкам на реальное американское правительство, с которыми сам Филлипс обрушился на него, когда писал «Измену Сената». Холмс был прав, посоветовав мне ознакомиться со статьями, спровоцировавшими невиданную вспышку ярости. Я и не подозревал, что, заразившись от Хэмпдена Скарборо жаждой справедливости, буду так взбудоражен шестилетней давности обличительной речью в адрес властей чужой мне страны; однако чем больше обвинений предъявлял Филлипс, тем сильнее я негодовал.
Он начал с призыва к оружию: «Измена — сильное слово, но и его недостаточно, чтобы охарактеризовать нынешнюю ситуацию, в которой Сенат оказался энергичным, ловким, неутомимым проводником интересов, чуждых американскому народу, каким могла бы быть лишь захватническая армия, но гораздо более опасным». В общем, он говорил о «крайней испорченности лидеров Сената и Палаты представителей», их «нечистоплотной законотворческой деятельности, препятствующей честному законодательству и изобретающей всяческие способы, дабы обрядить бессовестное мошенничество в патриотические одежды».
Хотя подобные выражения представлялись весьма сильными, даже я был достаточно осведомлён в политических делах, чтобы понять, что политики терпят критику лишь до тех пор, пока она не переходит на личности. Со своей стороны, представители прессы обычно не переступают границы, чтобы не портить отношения с высокопоставленными лицами, которые снабжают их и занимательными историями, и важной информацией. Поэтому Филлипс, должно быть, поразил многих видных политических деятелей, утверждая, что богатые тресты контролируют Сенат США и что гражданам страны, избирающим своих представителей в государственных органах, следует сменить продажные законодательные собрания штатов.
Подобные обвинения против системы в целом часто звучат из уст недовольных, но я был потрясён тем, что Филлипс позволил себе выпады против конкретных членов правительства. Он назвал сенатора от Нью-Йорка Чонси Депью «лукавым льстецом с гибкой совестью, гибким языком, гибким позвоночником и гибкими коленными суставами». Другого нью-йоркского сенатора, Милларда Пэнкхёрста Бьюкенена, он описывал как «свойственника высших классов, для которых разрешение на брак стало чем-то вроде охотничьей лицензии, дающей право измываться над американским народом». Он говорил, что сенатор от Мэриленда Артур Пью Горман «отлично усвоил все уловки Сената, а именно все его коварные, вероломные способы удушать, выхолащивать, извращать законодательство», а о Филандере Чейзе Ноксе, представляющем в Сенате Пенсильванию, писал, что для него «Америка — это не американский народ, а люди, эксплуатирующие труд и капитал американцев всех классов, даже его собственного малочисленного класса богатейших людей». Более двадцати сенаторов удостоились внимания Филлипса. Это было настоящее безрассудство, думал я, но послужило ли оно причиной убийства?
Поскольку сочинения Филлипса обогатили впечатлениями моё непримечательное путешествие (если первую в жизни поездку в Америку можно назвать непримечательной), вполне логично, что я проникся его честным, хоть и наивным американским идеализмом. И когда наконец прекрасным солнечным днём я впервые увидел статую Свободы с факелом в руках, я узрел в этом светоче символ не только политического либерализма, но и творческой независимости, которая дала нашему провокатору от журналистики возможность критиковать собственное правительство. И в самом деле, когда в последний день своего путешествия я читал «Измену Сената», источником света мне как будто служили не солнечные лучи, но пламя этого монумента вольности.
Вскоре «Мэджести» под оглушительный звон колоколов и вой сирен вошёл в нью-йоркский порт, препоручил семьи переселенцев иммиграционным властям острова Эллис, а затем с помощью целой флотилии буксиров был введён в устье Гудзона и пришвартован у причала, находившегося, согласно моей карте, прямо напротив центра Манхэттена.
Мне думается, все крупные морские порты имеют между собой много общего: это массы людей, спешащих каждый по своим делам, но вместе создающих лишь бессмысленную суету; портовые грузчики, перетаскивающие деревянные ящики и огромную жестяную тару; носильщики, толкающие тележки с ценным багажом к ожидающим его экипажам и авто; пассажиры, прямо с судна попадающие в объятья заждавшихся родственников. Многоголосый ропот толпы, вой моторов и скрежет стали… Я мог бы сейчас находиться в Саутгемптоне, Неаполе, Марселе — любом большом порту, но я был в Нью-Йорке и каким-то образом ощущал, что он отличается от всех прочих. Это был волнующий сплав движения, электричества, всеобщей суеты, а над ним царили вавилонские башни наших дней, архитектурные диковинки, которые я знал по журнальным иллюстрациям, виденным мной в Англии: сверкающий Метрополитен-тауэр, высочайшее здание на земле (недавно оставившее позади своего конкурента — башню Зингера), и недостроенный Вулворт, тогда ещё безымянный. Взволнованный, взбудораженный, сбитый с толку — где же ещё я мог находиться, как не в Нью-Йорке, этих вратах Нового Света!
Внезапно что-то заставило меня перевести взгляд с далёких небоскрёбов на окружающую толпу. Передо мной маячил листок бумаги с какой-то надписью, сделанной от руки. Там значилось моё имя. Листок держал прилично одетый человек в тёмном пальто с каракулевыми воротником и манжетами и в чёрной фетровой шляпе. Морщины на лице свидетельствовали о том, что он, должно быть, уже в летах, но подтянутый вид и мужественная внешность молодили его. Он был высокого роста, имел заострённый подбородок и щеголял одним из тех высоких стоячих воротничков, которые так нравились Филлипсу. Он и впрямь сошёл бы за его брата.
— Доктор Уотсон? — спросил он, когда я подошёл. — Доктор Джон Уотсон?
— Да, — ответил я. — Я Джон Уотсон. Но, боюсь…
— Я Альберт Беверидж. Сенатор Альберт Беверидж. Точнее, бывший сенатор. Но вы можете называть меня Бев. Грэм был моим ближайшим другом, и Кэролин… то есть миссис Фреверт, просила меня лично встретить «Мэджести» и проследить, чтобы в Нью-Йорке вам оказали должный приём. Я специально прибыл для этого из Индианы. Миссис Фреверт решила остаться дома, чтобы заняться устройством обеда. Вы, конечно, приглашены. Думаю, вас можно считать почётным гостем.
Я знал: Холмс телеграфировал миссис Фреверт о том, что наши планы изменились и он счёл нужным задержаться в Англии, но это не давало ей повода не явиться меня встречать. Должен ли я рассматривать её отсутствие как недоверие к представителю Холмса? И кто такой этот бывший сенатор Беверидж, пришедший вместо неё?
— Надеюсь, в поездке у вас всё было о’кей, доктор, — продолжал Беверидж. — Автомобиль ждёт нас в конце улицы.
Резко отвернувшись, он остановил носильщика-негра в униформе из синего вельветина и дал ему указания. Седовласый сутулый негр почтительно снял кепку и стал закреплять мой багаж на тележке.
Следуя за носильщиком, вёзшим мои чемоданы, мы протолкались через толпу к большому жёлтому авто, рядом с которым стоял хмурый молодой человек невысокого роста в серой ливрее.
— Это мой водитель, Роллинз, — сказал Беверидж и с явной гордостью добавил: — А эта крошка — мой «паккард-тридцатка» выпуска тысяча девятьсот десятого года.
Роллинз слабо кивнул, но тёмные, глубоко посаженные глаза и квадратная челюсть исключали всякую приветливость с его стороны. Машина меня не впечатлила. Даже теперь, когда автомобили окружают нас повсюду, я не стесняюсь того, что Предпочитаю конные экипажи. Двухколёсный кэб, быть может, и не обладает возможностями современного самоходного транспорта, но в руках хорошего кучера даст фору любой из технических диковинок наших дней. А главное, для меня дробный стук копыт, раздававшийся на улицах тёмными туманными ночами, символизирует Лондон девяностых годов, где мы с Шерлоком Холмсом пережили столько приключений. Думаю, у каждого из нас есть милые сердцу времена или места, где мы хотели бы остаться, а всё, что диссонирует с нашими воспоминаниями — новое здание или иная окраска стен, — всегда раздражает и кажется неуместным.
Прервав мои размышления, Роллинз рявкнул на носильщика:
— Джордж, чемоданы наверх!
Пока старик с трудом привязывал большую коробку к крыше «паккарда», я сказал Бевериджу: