большую палату и закрывая за собой дверь. – И начальника больницы пока сюда не пускайте.

Один из адъютантов, майор, занял пост у двери в палату.

– Слушайте, – сказал седой начальник, выходя на середину палаты и обводя рукой койки, стоявшие в два ряда вдоль стен, – слушайте меня. Я новый начальник политуправления Дальстроя. У кого есть переломы, ушибы, которые вы получили в забое или в бараке от десятников, от бригадиров, словом, в результате побоев, подайте голос. Мы приехали расследовать травматизм. Травматизм ужасен. Но мы покончим с этим. Все, кто получил такие травмы, расскажите моему адъютанту. Майор, запишите!

Майор развернул блокнот, достал вечное перо.

– Ну?

– А отморожения, гражданин начальник?

– Отморожения не надо. Только побои.

Я был фельдшером этой палаты. Из восьмидесяти больных – семьдесят были с такими травмами, и в истории болезни все это было записано. Но ни один больной не откликнулся на этот призыв начальства. Никто не верил седому начальнику. Пожалуйся, а потом с тобой сочтутся, не отходя от койки. А так, в благодарность за смирный нрав, за благоразумие подержат в больнице лишний день. Молчать было гораздо выгоднее.

– Вот я – мне руку сломал боец.

– Боец? Разве у нас бойцы бьют заключенных? Наверное, не боец охраны, а какой-нибудь бригадир?

– Да, наверное, бригадир.

– Вот видите, какая у вас плохая память. А ведь такой случай, как мой приезд, – редкость. Я – высший контроль. Мы не позволим бить. Вообще с грубостью, с хулиганством, с матерщиной надо кончать. Я уже выступал на совещании хозяйственного актива. Говорил – если начальник Дальстроя невежлив в своих беседах с начальником управления, то начальник горного управления, распекая начальников приисков, допускал оскорбительную, матерную брань, то как должен говорить начальник прииска с начальниками участков. Это сплошной мат. Но это еще материковый мат. Начальник участка распекает прорабов, бригадиров и мастеров уже на чисто колымском блатном мате. Что же остается делать мастеру, бригадиру. Брать палку и лупить работяг. Так или не так?

– Так, товарищ начальник, – сказал майор.

– На той же конференции выступал Никишов. Говорит, вы люди новые, Колымы не знаете, здесь условия особые, мораль особая. А я ему сказал: мы приехали сюда работать, и мы будем работать, но мы будем работать не так, как говорит Никишов, а как говорит товарищ Сталин.

– Так, товарищ начальник, – сказал майор.

Больные слышали, что дело дошло до Сталина, и вовсе примолкли.

За дверью толклись заведующие отделениями, их уже вызвали с квартир, стоял начальник больницы, дожидаясь конца речи высокого начальника.

– Снимают Никишова, что ли, – предположил Байков, заведующий вторым терапевтическим отделением, но на него шикнули, и он умолк.

Начальник политуправления вышел из палаты и поздоровался с врачами за руку.

– Перекусить прошу, – сказал начальник больницы. – Обед на столе.

– Нет, нет. – Начальник политуправления посмотрел на часы. – Надо ехать, к ночи попасть в Западное, в Сусуман. Завтра совещание. А впрочем… Только не обедать. А вот что. Дайте портфель. – Седой начальник взял тяжелый портфель из рук майора. – Вы глюкозу мне можете сделать?

– Глюкозу? – сказал начальник больницы, не понимая.

– Ну да, глюкозу. Укол сделать внутривенный. Я ведь не пью ничего спиртного с детства… Не курю. Но через день делаю глюкозу. Двадцать кубиков глюкозы внутривенно. Мне мой врач еще в Москве посоветовал. И что вы думаете? Лучшее тонизирующее. Лучше всех женьшеней, всяких тестостеронов. Я всегда вожу глюкозу с собой. А шприц не вожу – уколы мне делают в любой больнице. Вот сделайте мне укол.

– Я не умею, – сказал начальник больницы. – Я лучше жгут подержу. Вот дежурный хирург – тому и карты в руки.

– Нет, – сказал дежурный хирург, – я тоже не умею. Это, товарищ начальник, такие уколы делает не всякий врач.

– Ну, фельдшер.

– У нас нет вольнонаемных фельдшеров.

– А этот?

– Этот из зэка.

– Странно. Ну, все равно. Ты можешь сделать?

– Могу, – сказал я.

– Кипяти шприц.

Я вскипятил шприц, остудил. Седой начальник вынул из портфеля коробку с глюкозой, и начальник больницы облил руки спиртом и вместе с парторгом отбил стекло и всосал раствор глюкозы в шприц. Начальник больницы надел на шприц иглу, передал мне шприц в руки и, взяв резиновый жгут, затянул руку высокого начальника; я ввел глюкозу, придавил ваткой место укола.

– У меня вены как у грузчика, – милостиво пошутил начальник со мной.

Я промолчал.

– Ну, отдохнул – пора и ехать. – Седой начальник встал.

– А в терапевтические? – сказал начальник больницы, боясь, что если гости вернутся для осмотра терапевтических больных, то ему будет обязательно выговор, что вовремя не напомнил.

– В терапевтических нам нечего делать, – сказал начальник политуправления. – У нас целевая поездка.

– А обедать?

– Никаких обедов. Дело прежде всего. Машина загудела, и автомобиль начальника политуправления исчез в морозной мгле.

(1967)

Рябоконь

Соседом Рябоконя по больничной койке – по топчану с матрасом, набитым рубленым стлаником, был Петерс, латыш, дравшийся, как все латыши, на всех фронтах гражданской войны. Колыма была последним фронтом Петерса. Огромное тело латыша было похоже на утопленника – иссиня-белое, вспухшее, вздутое от голода. Молодое тело с кожей, где разглажены все складки, исчезли все морщины, – все понято, все рассказано, все объяснено. Петерс молчал много суток, боясь сделать лишнее движение, – пролежни уже пахли, смердели. И только белесоватые глаза внимательно следили за врачом, за доктором Ямпольским, когда тот входил в палату. Доктор Ямпольский, начальник санчасти, не был доктором. Не был он и фельдшером. Доктор Ямпольский был просто стукач и нахал, доносами пробивший себе дорогу. Но Петерс этого не знал и заставлял надежду появляться в своих глазах.

Ямпольского знал Рябоконь – как-никак, Рябоконь был бывший вольняшка. Но Рябоконь одинаково ненавидел и Петерса и Ямпольского и злобно молчал.

Рябоконь был не похож на утопленника. Огромный, костистый, с иссохшими жилами. Матрас был короток, одеяло закрывало только плечи, но Рябоконю было все равно. С койки свисали ступни гулливеровского размера, и желтые костяные пятки, похожие на бильярдные шары, стучали о деревянный пол из накатника, когда Рябоконь двигался, чтобы согнуться и голову высунуть в окно, – костистые плечи нельзя было протолкнуть наружу, к небу, к свободе.

Доктор Ямпольский ждал смерти латыша с часу на час – таким дистрофикам положено умирать скоро. Но латыш тянул жизнь, увеличивал средний койкодень. Ждал смерти латыша и Рябоконь. Петерс лежал на единственном в больничке длинном топчане, и после латыша доктор Ямпольский обещал эту койку Рябоконю. Рябоконь дышал у окна, не боясь холодного пьяного весеннего воздуха, дышал всей грудыо и думал, как он ляжет на койку Петерса, после того как Петерс умрет, и можно будет вытянуть ноги хоть на несколько суток. Нужно только лечь и вытянуться – отдохнут какие-то важные мускулы, и Рябоконь будет жить.

Врачебный обход кончился. Лечить было нечем – марганцовка и йод творили чудеса даже в руках Ямпольского. Итак, лечить было нечем – Ямпольский держался, накапливая опыт и стаж. Смерти ему не ставились в вину. Да и кому в вину ставились смерти?

– Сегодня мы сделаем тебе ванну, теплую ванну. Хорошо?

Злоба мелькнула в белесоватых глазах Петерса, но он не сказал, не шепнул ничего.

Четыре санитара из больных и доктор Ямпольский затолкали огромное тело Петерса в деревянную бочку из-под солидола, отпаренную, вымытую.

Доктор Ямпольский заметил время на наручных часах – подарок любимому доктору от блатарей прииска, где Ямпольский работал раньше, до этой каменной мышеловки.

Через пятнадцать минут латыш захрипел. Санитары и доктор вытащили больного из бочки и затащили на топчан, на длинный топчан. Латыш выговорил ясно:

– Белье! Белье!

– Какое белье? – спросил доктор Ямпольский. – Белья у нас нет.

– Это он предсмертную рубаху просит, – догадался Рябоконь.

И, вглядываясь в дрожащий подбородок Петерса, на закрывающиеся глаза, шарящие по телу вздутые синие пальцы, Рябоконь подумал, что смерть Петерса – его, Рябоконево, счастье не только из-за длинной койки, но и потому, что Петерс и он были старые враги – встречались в боях где-то под Шепетовкой.

Рябоконь был махновец. Мечта его сбылась – он лег на койку Петерса. А на койку Рябоконя лег я – и пишу этот рассказ.

Рябоконь торопился рассказывать, он торопился рассказывать, а я торопился запоминать. Мы оба были знатоками и смерти и жизни.

Мы знали закон мемуаристов, их конституционный, их основной закон: прав тот, кто пишет позже, переживя, переплывя поток свидетелей, и выносит свой приговор с видом человека, владеющего абсолютной истиной.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×