задушила.

Платком вытер шею генерал, прокашлялся и ну до солдат.

— Помни устав, люби службу, не забывай веру, отечество… Вы есть серые орлы, честь и слава русского оружия… На ваше беззаветное геройство глядит весь мир…

Опять загремело и пошло перекатом по всему полку:

— Ура!

— Ура-а!

— Ура-ааа… Ааа… Ааааа…

— Пострадали.

— Полили крову…

— Триста лет.

— Хватит!

— Браво!

— Царя к шаху-монаху на постны щи!

Уважил нас старик словом ласковым. Сыстари веков с нижним чином толстой палкой разговаривали, а тут эка выворотил его превосходительство — хоть стой, хоть падай — все равны, слава, серые орлы… Разбередил он сердце, разволновал солдатскую кровь, принялись мы еще шибче «ура» кричать, а которые из молодых офицеров бережненько стащили генерала с коня и давай его качать.

Хватил полковой оркестр.

Отдышался старик, бороду разгладил и с молодцеватой выправкой, легко так, на носках, подошел к строю.

— Поцелуемся, братец!

И на глазах у всех дивизионный генерал расцеловал правофлангового первой роты, рядового нашего солдата Алексея Митрохина.

Полк ахнул.

Мы стояли, как каменные, и только тут поверили по- настоящему, что старый режим кончился и народилась молодая свобода в полной форме.

Шеренги дрогнули, перемешались все в одну кучу… Кто плачет, кто целуется. Казалось, все готовы идти заодно — и солдаты, и офицеры, и писаря, — лишь один сверхсрочный кадровый фельдфебель Фоменко слушал нас, слушал, пыхтел-пыхтел, но все-таки, негодяй, курносая собака, не подчинился, вытаращил глаза и давай орать во всю рожу:

— Неправда!.. Царь у нас есть и бог есть!.. Его императорское величество был и будет всегда, ныне и присно и во веки веков!.. С нами бог и крестная сила! — Он перекрестился, густо сплюнул и, размахивая руками вперед до пряжки и назад до отказу, учебным шагом пошел прочь, барабанная шкура.

Не до него нам было.

До самой ночи говорили ораторы, говорили начальники, говорили и солдаты, путаясь языком в зубах.

Все были как пьяные.

Принял полк присягу с росписью, целовал крест, дал революционную клятву Временному правительству.

Дело, помню, великим постом делалось.

Распустили мы над окопами красный флаг: войне — киты!

Живем месяц, живем другой, проводили святую неделю, троицын день, войны и не было, а доброго не виделось. Ровно медведи, валялись по землянкам, укатывали боками глиняные нары, положенные часы выстаивали на караулах, ходили в дозоры, на всякой расхожей работе хрип гнули и неуемной тоской заливались по дому своему. Как и при старом режиме, вошь точила шкуру, тоска хрулила кости, а рядовые ничего не знали и по-прежнему, помня полевой устав, терпели голод, холод и несли фронтовую службу.

Цейхгауз дивизионный по случаю революции растащили мы дочиста. Мне шпагату четыре мотка досталось, подсумки холщовые: нестоющее барахлишко, а домой, думаю, вернусь — пригодится. Двое полтавских из девятой роты полковой денежный ящик утащили; и как им, дьяволам, нечистая сила помогла, вовек не додуматься: весу тот ящик пудов десять, а то и все пятьдесят.

Комитеты кругом, в комитетах споры-разговоры…

В каждом полку комитет, в каждой роте комитет, в корпусе будто комитет был, да что там — каждый нижний чин, и тот сам себе комитет, только бы глотка гремела. У меня, не в похвальбу будь сказано, смекалка не на палке — фронт научил, и два георгия в грудь не задарма влеплены. Вторая рота в голос порешила:

— Будь ты, Максим Кужель, товарищ неизменный, будь нашим депутатом и мозолистыми руками поддерживай наш солдатский интерес.

То ли от страху, то ли от радости руки у меня дрожат — папироску сворачиваю, — однако виду не подаю и, закурив, отвечаю:

— Служил царю, послужу и псарю… Малоученый я, но не робею и за солдата душу отдам.

— Крой, Кужель.

— В обиду не дадим.

— Верой и правдой чтоб.

Закрутил я ус кренделем и в комитет.

На привольном воздухе комитет, в офицерской палатке. Бывало, до этой палатки четырех шагов не дойдешь — стоп! Вытянешься — того гляди шкура лопнет: «Гав, гав, гав, разрешите войти!» Теперь, шалишь, кому захотелось, и лезь в комитет, как в дом родной. Заходит серый и с офицером за ручку: «Как спать изволили?» — а то еще того чище: развалится серый, будто султан-паша, закурит табачок турецкий и под самый офицеров нос дым этак хладнокровно пускает, а он, его благородие, вроде и не чует.

И смешно и дивно…

Вернусь в роту, расскажу-размажу, гогочут ребята, ровно жеребцы стоялые, и вздыхают свободно.

Дальше — больше, о доме разговоры пошли.

— Скоро ли?

— Да как?

— Пора бы…

— Сиди тут, как проклятый.

— Покинуты, заброшены…

— Защитники, скотинка бессловесная.

Солдатская секция и в комитете нет-нет да и подсунет словцо:

— Как там?

— Ждите, братцы. Газеты пишут, скоро-де немцам алла верды, тогда замиренье выйдет, и мы, как всесветные герои, мирно разъедемся по домам родины своей.

— Три года, ваше благородие, газеты рай сулят, а толку черт ма.

— Помни долг службы.

— Больно долог долг-то, конца ему не видать.

— Много ждали, немного надо подождать.

Тут у нас разговор глубже зарывался.

— Не довольно ли, ваше благородие, буржуазов потешать? Наше горе им в смех да в радость.

— За богом молитва, за родиной служба не пропадет.

— Надоели нам эти песни. Воевать солдат больше не хочет. Довольно. Домой.

Начальники свое:

— Расея наша мать.

Мы:

— Домой.

Они, знай, долдонят:

— Геройство, лавры, долг…

А мы:

— Домой.

Они:

— Честь русского оружия.

Мы в упор:

— Хрен с ней, и с честью-то, — говорим, — домой, домой и домой!

— Присягу давали?

— Эх, крыть нам нечем, верно, давали… — И какая стерва выдумала эту самую присягу на нашу погибель?

Оно хотя крыть и нечем, а к офицерству стали мы маленько остывать.

С горя, с досады удумали с соседними частями связаться. Набралось нас сколько-то товарищей, приходим в 132-й Стрелковый. Жарко, тошно. Солдаты и тут в нижних рубашках, распояской гуляют, а которые, босиком и без фуражек.

— Где у вас комитет, землячок?

— Купаться ушли, а председатель в штабе дежурит.

Вваливаемся в штаб.

Председатель комитета, Ян Серомах, с засученными по локоть рукавами, брился стеклом перед облупленным зеркальцем, стекло о кирпич точил.

— Рассказывай, председатель, какие у вас дела?

— Дела, — говорит, — маковые…

И так и далее катили мы веселый солдатский разговор, пока Серомах не выбрился. Оставшийся жеребиек стекла он завернул в тряпицу, сунул в щель в стене и, обмыв чисто выскобленные скулы, поздоровался с нами за руки:

— Ну, служивые, вижу, вы народы свои, народы тертые, не дадите спуску ни малым бесенятам, ни самому черту… Гайда в землянку, чаем угощу.

Чаек, заваренный ржаными корками, пили мы вприкуску, с сушеной дикой ягодой, а ягоду Серомах насобирал, в разведку ходючи, и председатель рассказывал нам, как они своего полкового командира за его паскудное изуверство перевели на кухню кашеваром; как послали в корпусной комитет депутацию с требованием отвести полк в тыл на отдых; как на полковом митинге постановили чин-званье солдатское носить и фронт держать, пока терпенья хватает, а то срываться всем миром-собором и гайда по домам.

— По домам так вместе, — говорим, — и мы тут зимовать не думаем.

— Что верно, то верно: ордой и в аду веселей.

Провожал нас Серомах, опять шутил:

— Жизня, братцы, пришла бекова: есть у нас свобода, есть Херенский, а греть нам некого…

Всю дорогу ржали, Серомаха вспоминаючи.

Живем и пятый и десятый месяц, а конца своему мученью не видим.

Выползешь вечером из землянки — лес, горы, колючка — убогий край… То ли у нас на Кубани! Там тихие реки текут, шелковы травы растут, там — степь! Да такая степь — ни глазом ты ее, ни умом не обнимешь…

Сидишь так-то, пригорюнишься…

С турецкой стороны ветер доносит молитву муэдзина:

— Аллах вар… Аллах сахих… Аллах рахман, рахим… Ля илаха ил-ла-л-лаху… Ве Мухаммед ресулу-л-ляхи…

От скуки в гости к туркам лазили и к себе их таскали, борщом кормили, батыжничали. Черные, копченые, ровно в бане век не мылись, глядеть на них с непривычки тошно. Табаку притащут, сыру козьего. Сидим, бывало, летним бытом на траве, курим и руками этак разговариваем.

— Кардаш, домой хочется? — спросит русский.

— Чох, истер чох! — Зубы оскалят, башками качают, значит, больно хочется.

— Чего же сидим тут, друг дружку караулим?.. Будя, поиграли, расходиться пора… Наш спрыгнул с трона, и вы своего толкайте.

Опять залопочут, зубы оскалят, башками бритыми мотают и глаза защурят, а русский понимает — и им, чумазым, война не в масть, и ихнего брата офицер водит, как рыбу на удочке.

— Яман офицер? Секим башка?

— Уу, чакыр яман.

— Собака юзбаши?

— Копек юзбаши… Яман… Бизым карным хер вакыт адждыр.

Разговариваем однажды так, а верхом на пушке сидит портняжка Макарка Сычев. Таскает он из-за пазухи вшей, иголкой их на шпулишную нитку цепочкой насаживает и покрикивает:

— Беговая… Рысистая… С поросенка!

Русские ржали, ржали и турки. В тот вечер у них праздник уруч-байрам был, прикатили они кислого

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×