Когда вышел «1905 год», Туся восхищалась им и говорила, что Пастернак наделен редкостным чувством – чувством истории. А теперь она что-то все недовольна Пастернаком, и Цветаеву – несомненную родственницу его – совсем не любит.

Она прочла мне «Яблоню» Бунина, в самом деле изумительную:

Старишься, подруга дорогая?Не горюй! Вот будет ли такаяМолодая старость у других.

Я сказала Тусе, что стихи эти в самом деле очень трогательные, но любовь к ним и к классической форме стиха не мешает мне любить пастернаковско- цветаевские бури и сложный, но психологически и поэтически достоверный синтаксис.

Туся ответила так:

– Видите ли, может быть, вы и правы, но для меня дело не столько в синтаксисе стиха, сколько в синтаксисе души. Тот синтаксис, тот строй души, который проявляется в стихах Бунина, мне гораздо ближе и милее. Спокойный, важный, строгий[2].

30/III 46. Сегодня новость омерзительная. Твардовский дал в издательство рецензию на Тусину книгу очень хвалебную, но директор издательства сказал ему:

– Мы все равно эту книгу не выпустим. Неудобно, знаете, чтобы на русских сказках стояла фамилия нерусская.

Туся угнетена, расстроена, философствует. А я просто в ярости, без всякой философии.

14/IV46. На днях как-то я рассказала Тусе, что была у Ильиных15 (ходила советоваться, кому дать прочитать Миклуху), слушала стихи Елены Александровны и читала свои, которые им, к моему удивлению, очень понравились. Я не скрывала от нее, что там слегка поныла: «а мои друзья не любят моих стихов. Говорят, это дневник – не стихи».

Туся подтвердила: «Я вас гораздо отчетливее слышу в статьях, предисловиях, письмах, чем в стихах, хотя в стихах вы откровеннее». «Мне ваши стихи нравятся не меньше, чем Ильиным, но Ильины от вас меньшего требуют».

Ну вот, это было дня три назад, а сегодня вечером она позвонила с таким сообщением:

– Я говорила с С. Я. о ваших стихах. Мне хочется понять, чего им не хватает, чтобы выразить вас вполне, чтобы они стали вполне вашими? С. Я. объяснил так: в этих стихах два элемента основные хороши – музыкальность, психология, т. е. ум и чувство, но нету третьего – актерского начала, необходимого в искусстве.

Откуда же ему взяться в стихах, если его нет во мне?

1/V 46. Как-то там, в нашем городе, Шура сегодня? Давно она мне не пишет.

Вечером позвонила Тусе. Чтобы ее голосом заключить день.

Я часто думаю: кто из нас первый умрет? А вдруг не я?

7/VI 46. Ездила с Тусей в магазин, чтобы помочь ей волочить тяжелые корзины. Туся рассказывала про Мессинга16: она была на сеансе в поликлинике. О шарлатанстве, по ее словам, не может быть и речи, но впечатление тяжелое, потому что он напоминает собаку, напряженно ищущую, нюхающую. Туся говорит, что его удивительная деятельность представляется низшей деятельностью организма, а не высшей.

Корзины были тяжелые, я еле шла, но мне помогал Тусин голос. Мы придумывали сценарий про школу, который хотели бы вместе написать. Туся придумывала как шла – легко.

13/Х 46. У меня была Туся. Пришла она внезапно: относила в Литфонд стандартные справки и зашла по дороге.

В последний год она в тоске, в тоскливых мыслях о себе. Все мы так. И это, конечно, ни для кого из нас не новость, но когда очень уж хватает за горло – бежим друг к другу.

Вот она и пришла. Стала прямо, прислонясь спиной к книжному шкафу – она всегда стоит и прижимается к стене во время долгих наших разговоров.

– Я на днях бродила по улицам, – рассказывала Туся, – и мне очень легко, свободно дышалось и легко было идти. Но я подумала: если бы меня спросили, что сейчас со мной происходит, я ответила бы с совершеннейшей точностью: «Я умираю». Это не патетический возглас, не стон, не жалоба, это простое констатирование факта. Умирание в том, что у меня почти нет желаний и утрачены все связи с миром. Остались два-три человека, за которых мне больно, если им причиняют боль. Осталась память. Для жизни этого мало.

Я спросила, думает ли она, что это именно с нами произошло или это просто возраст, т. е. общая судьба.

– Нет. С нами.

Я напомнила ей герценовскую судьбу: он написал «Былое и думы» и создал «Колокол» в ту пору, когда считал, что у него все позади, остается только вспоминать прошедшее. А все было в разгаре и все впереди… Я спросила у Туси: если бы не надо было работать для денег, для членства в Союзе, работала ли бы она, чешутся ли у нее руки на труд, или только лежала бы с книгой?

– Я училась бы, – ответила Туся, подумав, – языкам, филологии, истории… Хотелось бы мне устроить школу, воспитывать детей… Кроме того, я написала бы историческую трагедию о Котошихине17.

– Ну, вот видите! Вам еще хочется работать! Значит, до смерти далеко.

Но Туся не пошла на это утешение.

– Нет, Лидочка. Рискнем сказать так: в человеке живут любовь и ум. Любовь во мне умерла, а ум еще жив. Он не занят, он, в сущности, свободен, потому что те дела, которые он вынужден выполнять, его не занимают. И он еще хочет деятельности, он в полной силе, ему всего сорок лет. Вот и все.

Это в Тусе-то умерла любовь? И остался только ум? Что за чепуха.

Но я ей этого не сказала. Как-то не решилась сказать.

20/Х 46. Люшенька уехала на дачу, мне не надо хозяйничать. Я позвонила Тусе и осведомилась, не нужна ли я ей. Она попросила приехать к 5 ч.: она мучается над очередным календарем.

Мы просмотрели два месяца: март и апрель. Подбор материала преглупый и прегнусный. Туся говорит: Ленин в детстве изображается так, будто ему предстояло сделаться смотрителем богоугодных заведений, а не революционером. Он очень чисто мыл руки, слушался папу и маму, ел все, что ему клали на тарелку, и пр.

Мы забраковали 3/4 предложенного материала.

Когда я уже оделась и стояла в пальто в узеньком пространстве между Тусиной койкой и шкафом – мы как всегда разговорились взасос. Мы стали вспоминать Институт, студенчество. Мы вспоминали не лирически, для нас обеих это не любимое время. Мы перебирали всех мальчиков и девочек, каких только могли вспомнить. О многих мы не знаем ровно ничего, а многие погибли.

– Странные были у нас учителя, – сказала Туся. – Все незаурядные, даже блестящие люди: Тынянов, Эйхенбаум, Томашевский, а в учениках разбирались худо. Больше всех они любили Коварского, Степанова, Гинзбург, Островского. Коварский – нуль; Степанов – барахло; Гинзбург умна, но не на бумаге18; Островский – библиограф – и все они вместе прежде всего не литераторы. Непосредственно-талантливого, литераторского в них нет ничего, а псевдоученого много.

Да, я с Тусей согласна – наши университеты были позади: поэзия – и впереди: редакция. Институт же не дал почти ничего. (Разве что Энгельгардт кое-что открыл нам.) Нет, Институт дал нам самое главное: друг друга.

5/XI 46. Сегодня со мной случилась беда, которая не знаю чем бы кончилась, если бы не Туся. Меня вызвал к себе Сергеев19, посмотреть его пометки на гранках Миклухи. Критическая сторона оказалась на высоте; в своем недовольстве он часто бывал прав; но принять ни одной его поправки, буквально ни одной, – я не могла. Слуха никакого. Однако я возражала спокойно, и он принимал мои предложения. И вдруг, когда я решила, что все уже позади, он вынул из портфеля три страницы собственного текста, который, по его словам, вставить в книгу необходимо! Какая- то пустая газетная трескотня о Миклухином антимилитаризме. Как будто вся книга не об этом! Как будто созданная мною картина еще нуждается в подписи! Все слова, которых я избегала, все общие места, все штампы собраны на этих страницах. Я не выдержала, наговорила ему резкостей. Он требовал, чтобы я тут

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×