рослого санитара, который сказал мне, что попасть к господину заведующему не так-то просто. И вообще, что за срочность такая, с какой стати я притащил сюда больного и желаю прорваться к заведующему? С главным врачом и то поговорить нелегко, а уж с самим заведующим — тем более… Я объяснил, что Адб аль-Монейм в тяжелом состоянии, израильтяне его ранили, он ослеп и оглох, поэтому мне необходимо видеть заведующего. Санитар сказал: «Слушай, ты…» В тоне его звучало пренебрежение. Но тут в коридоре показался человек в белом халате и в золотых очках. Я подошел к нему и увидел, что лицо у него доброе. Я заговорил с ним умоляюще, самым заискивающим и униженным тоном, на какой только был способен. Взглянув на Абд аль-Монейма, он произнес: «Думаю, доктор Мамдух прав, больного необходимо везти в Каир». «Но он не осмотрел ему голову, не обследовал его по-настоящему», — возразил я. Врач улыбнулся стерильной, как хирургическая вата, улыбкой: «Очень сожалею, друг мой, но доктор Мамдух лучше меня разбирается в этом деле. Он главный хирург». Я постеснялся настаивать. Абд аль-Монейм тем временем стоял рядом, босой, переминаясь с ноги на ногу, и лицо у него было забинтовано, и он не знал, где находится. Я вновь вошел в кабинет, тронул за плечо молодого врача. Медсестра пристально смотрела на меня. Я сказал, что израильтяне ранили Абд аль-Монейма, он ослеп и оглох. Врач раздраженно воскликнул: «Да что он, один такой, что ли?» Я спокойно спросил: «Что ты делал в половине десятого утра в прошлую среду?..» Не дав мне договорить, он заорал: «Пошел вон, щенок! Здесь клиника, а не сумасшедший дом!» Но я, Мустафа Абуль Касем, — не щенок. Я учитель в Кяфр-Амере. У меня диплом об окончании педагогического института. Мне и самому случается орать на учеников. Все же я испугался. Нам с Абд аль- Монеймом не от кого было ждать помощи и поддержки. Если бы врач осмотрел Абд аль-Монейма внимательно и сказал — поезжай в Каир, в Индию, хоть на край света, я поехал бы без единого слова. Но он только выслушал ему грудь и спину. Разве это осмотр?! Нельзя допустить, чтобы этим дело и кончилось. Я вернулся к рослому санитару. Тот закричал, что мы ему надоели, что от нас житья нет. Я обнял Абд аль- Монейма обеими руками и поскорей увел оттуда. Может быть, я причинил ему боль. Я ведь не знал, как понять, больно ему или нет. Не знал, голоден ли он, не мучит ли его жажда. Он находился между жизнью и смертью, и нас разделяла невидимая стена. Я замедлил шаги. А почему бы не пойти к директору школы? Он знает меня по работе. У него есть связи. Быть может, он посодействует нам? Быть может, он знаком с заведующим клиникой? У дверей школы я остановился и спросил, у себя ли господин директор. Охранник ответил, что начальник у себя. Но директора не было, а начальником, про которого говорил солдат, оказался офицер, он сидел у облезлого письменного стола, застланного зеленым сукном. На деревянной вешалке висели его фуражка и китель, на погонах поблескивали три золотые звездочки. Он читал какую-то бумагу. Прочитав одну, взялся за другую. Рядом со мной стоял Абд аль-Монейм, который ничего не видел, не слышал и не мог говорить. Была бы у него жена и дети, сейчас в его доме не умолкал бы плач. Но он одинок. И я тоже. Из-за окна доносился уличный шум: крики торговцев, ссоры детей, гул проезжающих машин — голос уходящего дня… Конец дня всегда уподобляется расставанию, разлуке, неожиданной, безвременной смерти.

Стоя перед грудой обгоревшего кирпича и обугленного дерева, глядя на глубокую воронку в земле, я не мог поверить, что вижу перед собой руины нашего дома. Словно драгоценную реликвию, подобрал я целехонькую связку чеснока. Вот полинявшие клочья одежды — не знаю, кто из братьев щеголял в ней, когда она была новая. Вот помятая медная кастрюля, искореженная и продырявленная огромной неведомой рукой. Вот пустая банка из-под мясных консервов. Я помню, как сам покупал эти консервы и потом во дворе дома вскрывал их, а братья смотрели на меня. Мать крикнула из окошка: «Ну, вскрыл наконец?» Меня охватила смертная, жгучая тоска. Ох, этот конец дня, медленное его умирание!

Вдруг офицер что-то сказал, словно прогудел, как самолет на бреющем полете. Я вскипел. Воскликнул с негодованием: «Я Мустафа Абуль Касем, учитель начальной школы в деревне Кяфр-Амер, провинции Суэц». А чтобы он поверил мне, понял, что я не лгу и даже не помышляю о лжи, я достал свое удостоверение, членскую книжку профсоюза учителей и проездной железнодорожный билет. Он не взглянул на документы, а просто сказал: «Ладно». Я понял, что он требует изложить ему суть дела. Я все рассказал вкратце. В половине десятого погибли моя мать, сестра и пятеро братьев.

Офицер молча шевелил пальцами. Потом, не глядя на меня и словно не замечая Абд аль-Монейма, спросил: «Где и когда?» Я ответил: «Их убила израильская ракета «Земля-земля» утром во время завтрака третьего августа семидесятого года». Он взял мое удостоверение, стал его внимательно рассматривать. За окном быстро меркнул бледный, печальный лик уходящего дня. Я сказал, что пришел к нему не из-за этого. Я пришел с жалобой на врача государственной клиники. Слегка склонив голову, он спросил, остались ли еще там феллахи. Я ответил, что остались в деревнях вокруг Исаилии и у нас, в Суэце. Он спросил, почему они не эвакуировались. Я ответил, что землю нужно обрабатывать, что каждый кормится со своего участка, что почва в Суэце солончаковая и если ее хоть на месяц оставить без присмотра, она зарастет тростником, а тогда нелегко будет вновь ее культивировать. Он сказал: «Это же глупо, оставаться там, где грозит гибель». Что можно ответить на такие слова? Я молчал. Я представил себе братьев, спешащих из дому в поле, мать, присевшую на обочине дороги, чтобы вытащить мелкую колючку, впившуюся в ногу. Я приезжал к ним в отпуск вместе с другими братьями, которые учились в разных школах. Мать выходила нам навстречу. На подбородке у нее была зеленая татуировка, поблекшая за долгую жизнь.

Офицер спросил, почему я жалуюсь на врача. Я коротко объяснил, что Абд аль-Монейм Абуль Ата ранен, что его нужно лечить, а врач выслушал ему грудь и спину и, не взглянув на его искалеченные уши и глаза, выпроводил нас вон. Необходимо вернуть Абд аль-Монейму зрение и слух. Нужно, чтобы он рассказал мне, как все произошло тогда, в половине десятого. Офицер покачал головой. Большие часы торжественно, словно возвещая смерть, пробили семь. Офицер сказал:

— Приходите завтра утром.

Земля ушла у меня из-под ног. Я шагнул вперед:

— Прошу вас, сделайте все возможное. Мы ходим целый день, а я даже не могу его спросить, не устал ли он.

— Приходите завтра утром, — повторил офицер. Мне почудилось, что день умер, сраженный мотыгами, серпами, пулями, ланцетами. Ночь навеки объяла все вокруг. Я сказал:

— Господин, неужели вам безразлична судьба человека, который потерял зрение и слух, ничего не видит и не слышит?! Мне кажется, вы сами… нет, простите, это я сам ничего не вижу и не слышу.

На его лице появилось слабое подобие улыбки.

— Сказано вам, приходите завтра утром.

Его слова, как веревка, связали меня по рукам и ногам, не давая двинуться с места. Словно пары хлороформа наполнили мою грудь. Ясное дело, ему неохота себя утруждать. Быть может, до нас ему докучали другие, и он решил нас спровадить. Уже от двери я услышал, как он произнес: «Там видно будет». Снаружи царила темная зловещая ночь. Бледные звезды едва мерцали, они были совсем не такие, как в Кяфр-Амер. Прохожие шли мимо, вытягивая шеи, прислушиваясь к шорохам, как звери в дремучем лесу. Смотрят на нас и ровно ничего не знают ни обо мне, ни о несчастном Абд аль-Монейме, низвергнутом в вечную ночь. Сердце мое ноет в груди. Ребра жгут, как раскаленные железные прутья. Абд аль-Монейм вернется домой. Он не сможет работать, взбираться на пальмы, собирать сливы и яблоки. А я никогда не услышу голос матери, не возьму чашку чая из ее рук, словно я ее никогда не видел и не слышал, словно ее и не было вовсе. Где она, почему ушла? Через несколько лет я уже не смогу вспомнить ее черты, ее зеленую татуировку, не припомню, какого она была роста. А люди станут тяготиться Абд аль-Монеймом, гнать его прочь. Быть может, иные милосердные господа порой подадут ему лепешку и кусок мяса по случаю праздника. А может, малые дети, которые теперь только еще родились на свет, будут кидать в него камнями и выкрикивать обидные слова, которых он не услышит. А я так и не узнаю от него, как все произошло, что было тогда, в половине десятого. И если через десять лет, или через пять, или даже всего через год я скажу кому-нибудь, что моя мать, пятеро братьев и единственная сестра погибли все разом, на меня посмотрят с сомнением и скажут: он сумасшедший или хочет нас разжалобить. Даже сейчас, если я стану ездить по большим городам, взывать к прохожим на улицах, молить, чтобы они мне поверили, чтобы вылечили Абд аль-Монейма Абуль Ата, молодые люди засмеются, девушки отведут глаза, и все скажут в один голос: это опять выдумки попрошаек, ведь сам он остался жив, разве не так? И если я повторю им то, что поведал мне дядя Халиль о столяре, его жене и троих детях, они решат: бред сумасшедшего или россказни старика, впавшего в детство. Если б они спросили меня, где ж твой столяр, я рассказал бы им то, что слышал от дяди Халиля о мрачном желтом вечернем сумраке, в котором гремят орудийные залпы.

Вы читаете Живи, Египет!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×