стоит.

— Немцы всегда почтительно относились к авторитету в любой области, — сказал Пикассо. — То, что я, широко известный человек, явился туда сам и точно назвал все размеры, цены, даты, произвело на них сильное впечатление.

Кроме того, им в голову не могло придти, что кто-то станет им лгать, понимая, что если ложь раскроется, ему не сдобровать.

Некоторых людей, то и дело приходивших в мастерскую, окутывала какая-то кафкианская неопределенность. Таким был один довольно загадочный искусствовед, потом фотограф, то и дело появлявшийся с какой-то непонятной целью. Пикассо считал их шпиками, но доказать этого не мог, и оснований не пускать их в квартиру не было. Больше всего он опасался, что когда-нибудь один из этих сомнительных немцев — например, приходивший чаще остальных фотограф — подбросит какие-нибудь изобличавшие бумаги, и когда гестаповцы придут в очередной раз с обыском, то кое-что обнаружат.

Пикассо требовалось немалое мужество, чтобы жить во время войны в Париже, так как Гитлер осуждал его живопись, и оккупационные власти относились к интеллектуалам очень недоверчиво. Многие художники и писатели — Леже, Андре Бретон, Макс Эрнст, Андре Массон, Цадкин и другие — уехали в Америку еще до появления немцев. Видимо, решили, что оставаться рискованно. Однажды я спросила Пикассо, почему он остался.

— О, риска я не ищу, — ответил он, — но из-за какой-то пассивности не желаю поддаваться силе или страху. Хочу оставаться здесь, потому что я здесь. Единственная сила, способная заставить меня уехать, — мое собственное желание. То, что я остался, вовсе не демонстрация мужества; это просто-напросто проявление инертности. Пожалуй, дело тут в том, что я предпочитаю жить здесь. И останусь, чего бы это ни стоило.

Я продолжала регулярно появляться по утрам на улице Великих Августинцев. Сабартес в моем присутствии становился все мрачнее и мрачнее. Однажды утром, когда в живописной мастерской кроме него и Пикассо находилась только я, он, видимо, решил, что пора кончать с дипломатичностью. Очевидно, они разговаривали обо мне перед моим приходом, потому что через несколько минут после моего появления Сабартес сказал, словно продолжая уже шедший какое-то время разговор:

— Все это кажется мне очень скверным, Пабло. И окончится это скверно. Я ведь тебя знаю. К тому же, она слишком часто меняет одежду, а это дурной признак.

Действительно, недели две назад моя мать сменила гнев на милость и тайком принесла к бабушке кое-что из моей одежды. Видимо, я постоянно меняла ее после того, как несколько недель проходила в одном и том же.

— Не суйся не в свое дело, Сабартес, — ответил Пикассо. — Ты ничего не понимаешь. У тебя не хватает ума уразуметь, что эта девушка идет по натянутому канату — и при этом крепко спит. Хочешь разбудить ее? Хочешь, чтобы она упала? Ты совершенно не понимаешь нас, лунатиков. И мало того, не понимаешь, что мне симпатична эта девушка. Будь она парнем, была бы симпатична не меньше. Да и в ней есть что-то от Рембо. Поэтому держи свои темные, дурные мысли при себе. Спустись-ка лучше вниз да займись какой-то работой.

Эти слова, судя по всему, Сабартеса не убедили. Он тяжело вздохнул и пошел вниз. Пикассо покачал головой.

— Какое чудо непонятливости, — сказал он. — В жизни ты бросаешь мяч. Надеешься, что он ударится о стену, отскочит, и ты сможешь бросить его снова. И думаешь, что этой стеной будут друзья. Так вот, они почти никогда не представляют собой стены. Они напоминают собой старые, развешенные для просушки простыни, и мяч, ударясь о них, падает. Почти никогда не отскакивает.

Потом, глянув на меня искоса, добавил:

— Видно, меня так никто и не полюбит до самой смерти.

Я засмеялась и ответила:

— Не спешите с выводами. До смерти еще далеко.

Помолчав, Пикассо спросил:

— Помнишь, как мы поднимались по лестнице в лес и смотрели оттуда на городские крыши?

Я сказала, что помню.

— Знаешь, чего бы мне очень хотелось? — заговорил он. — Чтобы ты прямо сейчас поселилась в этом лесу; бесследно скрылась бы, чтобы никто не знал, что ты там. Я бы дважды в день приносил тебе еду. Ты бы спокойно работала, а у меня в жизни появилась бы тайна, которую я бы ни за что ни кому не раскрыл. По ночам мы бы выходили вместе, бродили, где вздумается, ты не любишь людских толп и была бы совершенно счастлива, потому что забывала бы обо всем мире и помнила только обо мне.

Я ответила, что это, кажется, превосходная мысль. Но Пикассо задумался и сказал:

— Не знаю, превосходная или нет, потому что я тоже окажусь связан. Если ты лишишься свободы, значит, лишусь и я.

Я видела, что все-таки ему не хочется расставаться с этой мыслью.

— А ведь было бы замечательно, — продолжал он. — Ты жила бы там, не видя никого, кроме меня, рисовала, писала, я бы давал тебе все необходимое для работы, и между нами существовала бы общая тайна. Выходили бы мы только после наступления темноты и только в те кварталы, где не встретим никого из знакомых.

Должна признать, тогда мне эта мысль показалась очень привлекательной, во всяком случае, романтичной. Жить там в одиночестве, отрезанной от всех, с кем не хотелось видеться, соприкасаться лишь с одним человеком, который был мне очень интересен, и общества которого мне было бы в то время вполне достаточно. Я знала, что это еще не любовь, но у нас существовало очень сильное взаимное влечение, потребность быть вместе.

Когда я уходила, Пикассо сказал:

— Мне надоело, как, наверно, и тебе, слушать воркотню Сабартеса, что по утрам ты вечно здесь. После обеда его не бывает, так, может, будешь теперь приходить во второй половине дня?

Я ответила, что ничего не имею против, но идею относительно моей жизни в лесу пока что придется оставить. Стоит февраль, и под крышей, надо полагать, очень холодно.

— Согласен, — ответил он. — Тогда на февраль у меня есть предложение получше. Поскольку во второй половине дня здесь никого нет, и я даже не подхожу к телефону, мы будем полностью предоставлены сами себе, и я стану давать тебе уроки гравирования. Хочешь?

Я согласилась.

В следующий раз я позвонила Пикассо и условилась о времени нашей встречи. Явилась вовремя в черном бархатном платье с высоким воротником из белых кружев, мои темно- рыжие волосы были уложены в прическу, скопированную с картины Веласкеса «Инфанта». Когда Пикассо впустил меня, у него отвисла челюсть.

— Ты так оделась учиться гравированию? — наконец спросил он.

Я ответила, что, разумеется, нет. Но поскольку совершенно уверена, что учить меня этому искусству он не собирается, то оделась, как мне показалось, наиболее подобающим для данного случая образом. Другими словами, просто постаралась выглядеть красиво.

Пикассо вскинул руки.

— Господи Боже! Ну и дерзость! Ты всеми силами ставишь мне палки в колеса. Неужели не можешь хотя бы притвориться, что поверила в обман, как обычно поступают женщины? Как же нам поладить, раз ты не поддаешься на мои уловки?

Пикассо умолк. Казалось, он пересматривает свои замечания. Потом снова заговорил, уже помедленней:

— Пожалуй, ты права. С открытыми глазами лучше. Но ты должна понимать,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×