закат, странно пробивавшийся сквозь тучи, всему придавал какую-то особенную прелесть. Николаю казалось, что гарденинская старина с ласковою грустью улыбается ему, что багряные дубы и золотые липы невнятно шепчут о прошлом, о невозвратном… Он медлил идти в дом, стоял на ступеньках подъезда и, не отрываясь, смотрел на позлащенные вершины сада.
— Мне напоминает это одну картину, — сказал Рафаил Константиныч, — на передвижной выставке… Какое чувство вызывает!.. Какие мысли будит!.. Сколько лиризма в содержании!.. Молодой еще художник… Как его?.. Да! Михеев!
— Не Митрий ли Архипыч? — с живостью спросил Николай.
— Не знаю. Может быть. Многообещающий талант.
— Он, он!.. Вот я вам рассказывал о купце Еферове.
Купец Еферов, можно сказать, на улице его нашел, ход ему дал, умер — отказал деньги на академию. Вот бы теперь порадовался покойник!.. Живо помню этот случай.
Митя — сын маляра… Я иду, а он красками балуется… И я заинтересовался, и Илью Финогеныча судьба натолкнула на эту сцену. Отсель благотворное для меня знакомство, для Мити — полная перемена судьбы. Ах, какой человек был какой человек!.. То есть я о купце Еферове говорю.
Вошли в дом. Опять пошло новое. Ни одного знакомого лица не попадалось Николаю. В кабинет подали чай, ужин, вино. Прислуживал лакей, вероятно столичной школы, важный, внушительный, с холодным достоинством в манерах. Звали его Ардальоном. Раза два появлялась экономка и что-то спрашивала по-немецки. Рафаил Константинович называл ее «Гедвига Карловна». Позднее пришел Переверзев. Николай видел его и прежде, но издали, не был с ним знаком и теперь с особенным любопытством посматривал на него. Это был тот же спокойный, тощий и самоуверенный человек, как и много лет назад, в просторном и пестром платье заграничного покроя, в очках.
Николай начал спрашивать его о хозяйстве, о крестьянах, о ссудо-сберегательном товариществе, о школе. Ответы получались обстоятельные, но не поощрявшие к разговору.
Хозяйство интенсивное, с батраками и машинами; сыроварение, винокурня, молочный скот; лес вырублен, но есть признаки, что можно найти торф; крестьяне в высшей степени распущены «прежним режимом», но непрестанно «вводятся в нормы действующего права посредством процессов и домашних взысканий»; их благосостояние, несомненно, подрывается упорною неспособностью к правильному труду, пьянством и отсутствием порядка; школа, судя по количеству посещающих, идет сносно; ссудное товарищество исчерпало наличные средства и принуждено переписывать векселя и ограничивать операции, — в настоящее время пользуются кредитом не больше десяти домохозяев из семидесяти.
— Нужна сильная и рационально установленная власть, — авторитетно закончил Переверзев и на мгновение утратил спокойствие. Потом стал прощаться.
— Жена ваша? — с притворно-любезным лицом осведомился Гардении.
— Благодарю вас, — отвечал Переверзев, притворяясь, что принимает за серьезное эту любезность. — Завтра хотела ехать. в Петербург. Ялта много помогла ей, но доктора все-таки советуют развлечения.
Не прошло четверти часа после ухода Якова Ильича, как явился посланный с запиской. Вера Фоминишна узнала от мужа, кто приехал с Гардениным, и просила Николая навестить ее, «вспомнить старую дружбу». Николай не сразу решил, что ему делать: он несколько испугался этого свидания, в груди у него застучало, как много лет тому назад.
— Вы, Рафаил Константинович, не намерены пройтись к Переверзевым? Вот зовут… — сказал он, смущенно улыбаясь и вертя в руках записку.
— Собственно говоря, я избегаю бывать у них… Яков Ильич, конечно, очень порядочный человек, но, признаюсь… Впрочем, если вы хотите… — Гардении опять сделал любезное лицо и приподнялся.
Николай поспешил остановить его и направился один в дом управляющего. Дом этот был выстроен на месте прежнего обиталища Мартина Лукьяныча и, как все новое в усадьбе, был просторен, крепок и скучен. В передней дремал Степан, облысевший и седой, но с тем же непроницаемо-почтительным лицом и по-прежнему гладко выбритый. При входе Николая он вскочил, на мгновение утратил свой официальный вид и даже осклабился, когда Рахманный сказал: «Здравствуйте, Степан Максимыч! Узнаете?» — однако, ответивши: «Помилуйте-с, как же нe узнать-с!» — тотчас же вошел в свою лакейскую колею, принял тулупчик и почтительно доложил:
— Барыня приказали просить вас в гостиную.
— Вы, значит, Якову Ильичу теперь прислуживаете? — спросил Николай, вскользь оглядывая себя в зеркало.
— Да-с… Барин из Петербурга привозят… Их превосходительство генеральша и совсем перестали заглядывать в вотчину-с. — В лице Степана опять мелькнуло что-то неофициальное. — Большие перемены, Николай Мартиныч! — заключил он со вздохом.
Николай, в свою очередь, вздохнул и, подавляя волнение, направился в гостиную. Там было тесно от мягкой мебели, не слышно было шагов на пушистом ковре. Лампа с разрисованным абажуром разливала тусклый, бледно-розовый свет.
— Боже, как вы изменились, Николай Мартиныч! — послышался взволнованный голос.
Перед Рахманным стояла и протягивала ему руки очень красивая, очень бледная женщина, с каким- то тревожным блеском в глазах, с нервическою полуулыбкой. Она была стройна, нарядно одета, с золотой цепью на белой, как алебастр, руке, с вьющимися волосами на лбу.
— Да-с… Извините, пожалуйста, Вера Фоминишна, я вас и не разглядел, — пробормотал Николай. — Да, давненько-с не видались…
Они стояли друг против друга, пожимали друг другу руки… и не узнавали друг друга. Прежнее едва сквозило в том чуждом и незнакомом, что наслоилось за эти годы.
Ей было странно, что этот неловкий, сутуловатый человек с худым лицом, давно потерявший румянец, с клочковатою бородкой, с растрепанными усами, побелевшими от солнца, в каком-то смешно собравшемся пиджаке, — что это тот самый человек, который доставил ей некогда столько волнений, столько горя… О, неужели вот его, именно его, она любила?.. Неужели это и есть герой ее юности, ее девичьих грез, ее пленительных мечтаний?.. А он усиливался восстановить образ прежней Веруси за чертами красивой бледнолицей барыни с вьющимися волосами на лбу и никак не мог восстановить его.
Вера Фоминишна оправилась первая, усадила Николая, приказала подать чай, стала расспрашивать, как Николай живет, что делает, отчего не бывает в Гарденине… Про себя сказала, что страдает нервным расстройством, что несколько лет подряд ездит в Крым купаться, что несколько зим жила в Петербурге с родными Якова Ильича, что школу давно принуждена была бросить, но все равно — учитель прекрасный и, конечно, гораздо лучше ее знает всякие педагогические приемы… Впрочем, о школе сказано было мимоходом и с какою-то странною торопливостью, — казалось, Вере Фоминишне неприятно было говорить об этом; несравненно с большими подробностями она стала рассказывать, как великолепны и море, и Чатыр-даг, и Алупка, какие хорошие были картины на выставке, какая восхитительная опера «Евгений Онегин», хотя и об этом говорила точно по обязанности, притворно оживляясь, уснащая речь условными выражениями, являя вид искусственной развязности.
Николай слушал, опустив голову, смущенно перебирая пальцами, чувствуя, что попал совсем, совсем не на свое место… Иногда он цедил сквозь зубы: «Да-с… Это так…
Надо полагать-с…» — и думал про себя: «Ах, сколь много утекло воды!. Как изменилась Веруся!..» Его настроение действовало на хозяйку удручающим образом; она, в свою очередь, сознавала, что надо говорить о другом, о настоящем, и не могла переломить себя, начинала раздражаться, сердилась на Николая, что он не видит, как ей тяжело болтать всякий вздор, и не хочет помочь ей перейти к настоящему.
— Что ж это я?.. Кажется, вам слишком чужды такие темы! — дрогнувшим голосом воскликнула она, внезапно прерывая свой рассказ о том, как в лунную ночь прекрасна Алупка…
— Отчего же-с?.. Напротив… Мне очень любопытно-с… — солгал Николай. Правда была в том, что ему не были чужды такие темы, но не теперь и не в устах «Веруси».
— Ах, я решительно забыла, с кем говорю! — продолжала она, и губы ее сложились в саркастическую улыбку. — Вы по-прежнему верите в мужика, по-прежнему возводите его в перл создания?.. Не правда ли?..