велела мне жениться на моей теперешней жене. Я валялся в лагере под Ландсбергом, больной, голодный, одинокий и несчастный. Вдруг — голос Селии: 'Геймл, женись на Гене!' Так зовут мою жену. Геня. Знаю, все можно объяснить с точки зрения психологии. Знаю, знаю. И однако я слышал ее голос. А вы что скажете?
— Не знаю.
— До сих пор не знаете? Сколько можно не знать? Цуцик, я могу примириться с чем угодно, только не со смертью. Как это может быть, что все наши предки умерли, а мы, Шлемиели, как будто бы живем? Вы переворачиваете страницу и не можете перевернуть ее обратно, но на странице такой-то все они благоденствуют в своем хранилище душ.
— Что они там поделывают?
— На это я не могу ответить. Может быть, все мы спим и каждый видит сон. Либо все мертво, либо все живет. Хочу рассказать вам: после вашего ухода Морис стал поистине велик — никогда не был он таким, как в эти месяцы. Он жил с нами на Злотой, пока в октябре 1940 года евреев не собрали в гетто — только через год после начала немецкой оккупации. Помните, перед войной он мог уехать в Англию или в Америку. Американский консул умолял его уехать. Америка вступила в войну только в 1941 — м. Он мог бы проехать через Румынию, Венгрию, даже через Германию. С американской визой можно ехать куда хочешь. А он остался с нами. Я как-то сказал Селии: 'К смерти я готов, но хочу, чтобы Всемогущий сделал мне одолжение — не хочу видеть нацистов'. Селия ответила: 'Обещаю тебе, Геймл, что ты не увидишь их лиц'. Как могла она обещать такое? Наше положение и переезд Мориса подняли ее на такую высоту — не передать словами. Она была прекрасна.
— Вы не ревновали к нему?
— Не говорите чепуху. Я слишком стар для таких мелочей. Ангел Смерти размахивал передо мною своим мечом, но я натянул ему нос. Снаружи это было как разрушение храма, но внутри, у нас дома, была Симхес-Тойре и Йом-Кипур одновременно. Рядом с ними и я ожил и повеселел. Я говорю это не для виду — как можно говорить такие вещи просто так? В октябре умер мой дядя. Попасть в Лодзь было невозможно — еврею нигде нельзя было показаться. Однако я отважился. Я прошел весь путь пешком. Туда и обратно. Это была истинная Одиссея.
Вы ведь знаете, Селия заранее приготовила комнату — мы называли ее 'пещера Махпела'[20]. Она начала это, еще когда вы были в Варшаве. В тот день, когда по радио объявили, что все мужчины должны собраться у Пражского моста и вы с Шошей решили уходить, — с этого дня комната стала моим и Файтельзона убежищем. Там мы и ели, и спали. Там же Морис писал. Из Лодзи я привез деньги — не бумажные деньги. Настоящие золотые дукаты. Дяде их оставил для меня отец. Дукаты хранились еще со времен России. Как я вернулся из Лодзи с такими сокровищами и меня не ограбили, не убили, — просто чудо. Но я вернулся. У Селии тоже были драгоценности. За деньги можно было все купить. А черный рынок появился почти сразу.
После моей одиссеи я был так разбит, что последние остатки храбрости пропали. Как и Морис, я не выходил на улицу. Селия была единственной связью с внешним миром. Она уходила — и мы не знали, увидим ли ее снова. Эта ваша Текла тоже постоянно ходила с поручениями. Она рисковала жизнью. Но у нее умер отец, и ей пришлось вернуться в деревню.
Однообразно и печально проходили дни. Настоящая жизнь начиналась ночью. Еды было мало. Но мы пили чай, и Морис говорил. В эти ночи он говорил так, как никогда прежде. Наследие предков пробудилось в нем. Он швырял каменьями во Всемогущего, и в то же время слова его пылали религиозным пламенем. Он бичевал Бога за все Его грехи с самого дня Творения. Он утверждал еще, что вся Вселенная — игра, и он принимал эту игру, пока она не стала непонятной. Наверно, так говорили Зеер из Люблина, рабби Буним и рабби Коцкер. Суть его речей состояла в том, что с тех пор, как Бог безмолвствует, мы Ему ничего не должны. Кажется, я слыхал нечто подобное от вас, а может, вы повторяли слова Мориса. Истинная религиозность, утверждал Морис, вовсе не в том, чтобы служить Богу, а в том, чтобы досаждать Ему, делать Ему назло. Если Он хочет, чтобы были войны, инквизиция, распятие на кресте, Гитлер, — мы должны желать, чтобы на земле был мир, хасидизм, благодать, в нашем понимании этого слова. Десять Заповедей — не Его. Они наши. Бог хочет, чтобы евреи захватили страну Израиля, отняли ее у ханаанитов, чтобы они вели войны с филистимлянами. Но истинный еврей, каким он стал в изгнании, не хочет этого. Он хочет читать Гемару с комментариями, «Зогар», 'Древо жизни', 'Начало мудростей'. Не гои гонят евреев в гетто, говорил Морис, они идут туда сами, потому что устали от жизни, где надо вести войну, поставлять воинов и героев на поле битвы. Каждую ночь Морис воздвигал новые построения.
Мы могли спастись и тогда, когда евреев заперли в гетто. Некоторые возвращались оттуда и бежали в Россию. В Белостоке был варшавский еврей, наполовину писатель, наполовину сумасшедший, Ионткель Пентзак его звали. Он ходил из Белостока в Варшаву и обратно — что-то среднее между святым вестником и контрабандистом. Он переправлял письма от жен к мужьям, от мужей — к женам. Можно себе представить, как он рисковал во время таких путешествий. Нацисты в конце концов схватили его, но до тех пор он был прямо как святой! Мне он тоже принес несколько писем. Кое-кто из моих друзей оказался в Белостоке, и они умоляли, чтобы мы присоединились к ним. Но Селия не хотела, и Морис не хотел, а я — не мог же я их оставить! Да и что мне этот чужой, непонятный мир? Эти писатели и партийные деятели, что посылали нам приветы, уже переменили курс и стали верными коммунистами. Разоблачить своего бывшего товарища — это стало им теперь раз плюнуть. Их писания славословили Сталина, а наградой им была война и тарелка овсянки. Позднее — тюрьма, ссылка, ликвидация. Я теперь так думаю: то, что люди называют жизнью, есть смерть, а то, что называют смертью, — жизнь. Не задавайте вопросов. Где это записано, что солнце мертво, а клоп живой. Может быть, это просто другой способ существовать? Любовь? Просто любви не бывает? Цуцик, есть у вас спички? Я привык тут курить, в этой еврейской стране.
Я пошел за спичками для Геймла и заодно купил для него две пачки американских сигарет.
Он отрицательно покачал головой:
— Это вы для меня? Да вы просто мот.
— Я получил от вас больше, чем эти сигареты.
— Э, мы не забывали вас. Селия постоянно про вас расспрашивала: может, кто-нибудь что-то слышал, может, что-нибудь ваше напечатали. Когда вы ушли из Варшавы, куда вы направились? В Белосток?
— В Друскеники.
— А как вы там оказались?
— Перебрался через границу.
— А что вы делали в Друскениках?
— Работал в гостинице.
— Да, это было правильно — держаться по дальше от братьев-писателей. Вы не смогли бы стать коммунистом, а всех антикоммунистов сразу же сослали в Сибирь. Но потом то же самое было и с искренними сталинистами. А что вы делали в сорок первом?
— Шел и шел.
— Куда?
— Дотащился до Ковно, а оттуда уже добирался до Шанхая.
— Чтобы получить визу, да? А что вы дела ли в Шанхае?
— Работал наборщиком.
— Что же вы набирали?
— 'Шита Мекуббецет'[21].
— Ну и безумный же народ эти евреи! Я слыхал, там была иешива, которая издавала книги! Вы не писали?
— Да. И это тоже было.
— Когда вы очутились в Америке?
— В начале сорок восьмого.
— Я ушел из Варшавы в мае сорок первого. В марте умер Морис.
— Почему вы не взяли с собой Селию?
— Некого было брать.
— Она была больна?