лицо. А ее младшая сестра Эрна закрыла лицо платочком. Неужели чувствовала, что провидение готовит ей похожую участь? К счастью, спасибо Генриетте, трагедии не случилось. Так вот, когда оба умирали и Аста напоследок шепнула: «У меня все горит, Альфред, все горит, но ты думай только о себе, если по- настоящему меня любишь, спасай себя, меня уже ничто не спасет, слишком поздно, я уже ощущаю поцелуй смерти на своих устах, я люблю тебя, мой прекрасный рыцарь, люблю твои бездонные глаза, твои губы, которые никогда уже не коснутся моих жаждущих губ, люблю твои руки, которые никогда уже не будут гладить мои пышные волосы, люблю тебя за все и потому молю: спасай прежде всего себя», в зале послышался плач. Драма называлась «Слишком поздно». Родители несчастного Альфреда возвращаются с какого-то аристократического приема в прекрасном настроении, ничего не предчувствуя. Зажигают свет. На полу два хладных трупа. Мать Альфреда издает пронзительный крик: «Сын мой, дитя мое единственное! Зачем ты это сделал? Ах, зачем? Ты бы хоть слово мне сказал! Тебе ведь только птичьего молока не хватало! Ах, муж мой, муж! Дональд! Беги за самым лучшим врачом! Может, он сумеет спасти хотя бы нашего сына! Мы простим нашего мальчика, пусть женится на той, к кому лежит его душа! Лишь бы только остался жив! Половина состояния за спасение нашего Альфреда! Поторопись, Дональд! Каждая минута дорога! Ох, несчастная я мать! За что мне такое? Разве я заслужила судьбу Ниобы?» Отец уже собрался идти за врачом, уже ищет шляпу, но тут она кричит: «Слишком поздно! Не видишь, что уже слишком поздно? Не оставляй меня одну с двумя трупами на полу!» И падает без чувств, успев, словно в предостережение зрителям, прокричать в зал: «Слишком поздно!» Это были последние слова пьесы с тем же названием. Опустился занавес. А когда за кулисами смолкли последние скрипичные аккорды, в зале раздались голоса: «Буся Мунд! Буся Мунд! Браво, браво, бис!» К рампе вышел маленький мальчик в длинных брюках и матросской блузе с белым воротником, украшенным якорями, сын простого ремесленника; прижимая к груди скрипку, он кланялся, как настоящий артист, сначала налево, потом направо, потом прямо. Точно так же кланялся и улыбался автор пьесы, Бенедикт Горовиц, игравший отца Альфреда. Он закричал куда-то назад: «Занавес!» — и занавес снова поднялся; на сцене выстроились все актеры, вышли и Ася с Бумом, оба очень бледные. Ася получила чудесный букет нарциссов. Зал аплодировал и кричал: «Браво!», женщины восклицали: «Бис, бис!», мужчины тоже, но потише, и кисло улыбались, будто чувствуя себя немного виноватыми. Через две недели представление повторили. Бенедикт Горовиц кое-что дописал, а именно: добавил в финале разговор двух могильщиков на кладбище. Один осуждает богатых родителей, а второй жалеет юных самоубийц. Но до этой сцены дело не дошло. С актерами провели дополнительные репетиции. Расклеили афиши с допечаткой: «По требованию многоуважаемой публики состоится повтор спектакля с участием юного виртуоза Буси Мунда, который в последнем акте исполнит на скрипке „Песню Сольвейг“». Повтор завершился скандалом. Пожаловала вся интеллигенция, не видевшая первого представления. Некоторые пришли второй раз. Мужчины во фраках и брюках в полоску, дамы с перьями цапли в высоких прическах, в бархате и атласе с разноцветными накидками на обнаженных плечах, сверкающие драгоценными камнями в браслетах, кольцах и брошах. Входящих в зал окатывало волной горячего воздуха, насыщенного запахом духов. Билеты были распроданы за несколько дней до спектакля. Вход в русинский «Народный дом», где помещался кинотеатр «Эдисон», перекрыли, когда еще не было восьми. Сеансы в тот день отменили, белый экран загородили огромным расписанным вручную занавесом. На нем были изображены крестьяне в белых вышитых рубахах и лаптях и крестьянки в красно-зеленых передниках и сбористых юбках, широкими жестами приглашающие в «Народный дом». Еще там текла нарисованная река, росли деревья и высились колокольни костела и церкви. Сразу можно было узнать наш город. Горела не только главная люстра в центре потолка, но и лампы на лестнице и во всех коридорах. Было светлее и теснее, чем в первый раз. И на улице собрался народ: пришлось, чтобы сдержать напор толпы, увеличить количество пожарных с двух до четырех. Требовали позвать Бенедикта Горовица — автора пьесы и руководителя любительского кружка. Требовали билеты на стоячие места. За деньги, никто ничего не просит задаром. Тщетно! Сапожника Гершона впустили в порядке исключения. Он крикнул: «Протестую!», когда увидел, что через задний вход проводят доктора Леона Крамера, сына переплетчика. Бенедикт Горовиц высунул голову в седом парике, в котором его трудно было узнать, из окошечка в дверях, взглядом пригласил доктора внутрь, а Гершону сказал: «Ладно уж, войдите. Но хочу довести до вашего сведения: ближайшие родственники актеров имеют право проходить в зал без билета». Скандал разразился почти в самом конце спектакля, когда возлюбленные начали умирать. Альфред, едва Аста стала просить его, чтоб спасал себя, поскольку она все равно уже умирает, вдруг так разволновался, что набросился на любимую и принялся без памяти целовать ее, хотя это вовсе не было предусмотрено, в губы, не стесняясь публики, в шею, куда попало! Поначалу никто глазам своим не хотел верить, думали, Бум притворяется, это не настоящие поцелуи. Но кто-то тихонько шикнул, кто-то захихикал, потом еще несколько человек зашикали, уже смелее и громче. На боковых и стоячих, то есть самых дешевых, местах, где собирается публика поплоше, и на галерке, где обычно сидят гимназисты-старшеклассники, хотя известно, что им запрещено ходить одним в театр, можно только с родителями или на школьные спектакли, начали чмокать, как в кино, когда актеры сближают губы. Бедная Ася сопротивлялась, как могла, но кудрявый Бум крепко прижимал ее к себе и не выпускал из объятий. Можно было подумать, он помутился рассудком. Такое случалось с актерами, которые чрезмерно вживались в роль. Кто-то в первом ряду крикнул слабым голосом: «Стыд! Позор!» Это была адвокатша Мальц, председательница благотворительного комитета «Женская помощь». Она встала, вытянула руку в черной кружевной, по локоть, перчатке и стукнула веером по суфлерской будке, на которую уже вскочил Бенедикт Горовиц. Одним движением сорвав аристократическую бородку и размахивая ею, он пытался утихомирить зал. «Позвольте нам закончить!» Из зала кричали: «Неприлично так себя вести в общественном месте!» В двух первых рядах зрители, в основном женщины, поднялись с криком: «Безобразие! Мы сюда пришли с детьми!» Трещали стулья, их опрокидывали целыми рядами. Несколько пожилых дам, помогая друг дружке, протискивались к выходу. От топота мог обвалиться балкон. Из партера махали галерке, просили немедленно прекратить, кричали, что это кончится катастрофой. Амалия Дизенгоф, первая в городе эсперантистка, пришла одна, потому что баронесса, которой она всегда сопутствовала, была — как обычно в эту пору года — в Вене. Амалия встала на стул и, держа в руке пенсне, что-то выкрикивала, широко открывая рот. Но никто ее не слышал. Гимназисты на галерке продолжали топать и скандировать: «Ася! Бумек!» Кто-то барабанил по сиденью стула. Кто-то крикнул: «Горит! Горит!» Несколько голосов подхватили: «Горит! Пожар!» Кто-то уже призывал: «Первым делом спасайте детей и женщин!», «Не толкаться!», «Откройте запасный выход!» Теперь уже все влезли на стулья, пытаясь увидеть, где горит. Какой-то пожилой господин воскликнул: «Спокойствие! Сядьте на места!» Четверо пожарных у двери кричали: «Кто первый сказал: горит?» Никто не признавался. «Успокойтесь! — Пожарные сдерживали напор ринувшейся к выходу толпы. — Назад! Нигде ничего не горит! Отойдите от двери! Какой пожар? Где? Уж наверно, мы бы первые увидели». Пожилой господин помогал пожарным. Раскинув руки, взывал: «Люди, будьте людьми!» Кто первый крикнул? Сапожник Гершон знал кто. Он стоял в проходе и услышал гортанный возглас: «Горит! Горит!» Обернулся. У Песи, сестры товарища Шимона, пылало лицо. Безумие обычно нападало на нее в жару. В нынешнем году началось раньше. Это был знак, что на мир вскоре обрушится несчастье. У сумасшедших бывают предчувствия. Тем временем Амалия Дизенгоф продолжала ораторствовать. Галстук ее съехал набок, глаза смотрели в разные стороны. Вдруг все разом зашипели: «Тссс! Тихо!» Головы повернулись к сцене. Перед расписным занавесом появился доктор Леон Крамер, с улыбкой поднял руку. К нему присоединились еще несколько мужчин. Все старались улыбаться. Бенедикт Горовиц с высоты суфлерской будки кричал: «Как автор пьесы… как автор пьесы… как автор пьесы, я беру на себя полную ответственность, я готов ответить перед судом и законом на обвинения в непристойности, в распространении…» Доктор Леон Крамер перебил его. «Не вижу тут ничего дурного, — сказал он, — но моему братишке дома достанется от мамы по первое число…» Зал дружно расхохотался. Публика сразу успокоилась. Женщины с детьми отхлынули от двери. Теперь пожарные сумели открыть ее настежь. Первыми вышли женщины и дети, за ними, отпуская громкие шуточки, мужчины. Но на галерке гимназисты, одноклассники Бумека, колотили по стульям, перегибались через барьер, угрожающе размахивали кулаками и кричали хором: «Продолжайте! Ася! Бум! Продолжайте играть!» Однако играть было не для кого. Зал опустел. Дома мать отчитала Бума, но директор пригрозил исключением. Оснований хватало с избытком. Достаточно было и одного: ученик гимназии, вопреки запрету, принял участие в публичном представлении. Так отвечал директор Главной гимназии защитникам Бума. Переплетчик Крамер к кому только не обращался за протекцией. Ходил к адвокатше Мальц. Не помог ни учитель Моисеева закона, ни ксендз — учитель Закона Божьего: духовные наставники оказались бессильны. Директор кипятился: от сцены до кафешантана
Вы читаете Аустерия
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×