Но его не захотели понять. Ему напомнили о «Нормах радиационной безопасности», где было недвусмысленно сказано, что в открытые водоемы допускается сброс вод с активностью до десяти в минус девятой степени кюри на литр и все. (Для питья идет вода с активностью десять в минус одиннадцатой степени кюри на литр.)
– Мы не можем ждать, – сказал тогда директор довольно грубо, – пока начальник подчиненной мне радиационной службы разрешит пуск атомной электростанции, в энергии которой позарез нуждается страна!
– И тем не менее – я протестую! – ответил Палин.
– Протестуете?!.. Тогда заткните нам глотку законом!
– Еще есть совесть.
– Совесть?! Ишь какой!.. Можно подумать, у него одного только совесть… – Глаза директора налились кровью. Морщинистый лоб побагровел, на висках вздулись жилы.
– Да, совесть… – повторил теперь Палин тихо, будто продолжая полемику и с раздражением глядя на трубу, по которой без его согласующей подписи решили сбрасывать радиоактивные воды в море.
Во всей фигуре его сквозила сосредоточенная напряженность. Он барабанил длинными суховатыми пальцами по холодной крашенной белилами асбоплите подоконника и пытался осмыслить, понять не столько, быть может, происходящее на электростанции, сколько в себе самом.
Откуда это? Почему вдруг так неожиданно взорвалось все в нем против этого узаконенного беззакония?.. Что это – прозрение, упрямство, проступившее с возрастом, или качественный скачок, подготовленный всей его предшествующей работой в атомной отрасли?..
Он повернулся спиной к окну, внимательно, но с брезгливым чувством осмотрел свой новенький, только принятый у строителей, необжитый еще кабинет. Вспомнил вертлявого, шутовской внешности заместителя директора по общим вопросам, который ходил по рабочим комнатам и напрашивался на комплименты.
– Ты посмотри, какой я тебе колер подобрал! А? Отец родной?! Люстра в вафельку, стены в пупырышку, тон мебели – к раздумьям!.. Твори, выдумывай, пробуй!.. Ну как? Отец родной?.. Не гневи бога! Стулья мягкие, бордо! У министра таких нет. Ей-бо! Сам видел. Ну как, доволен?
– Доволен, – ответил Палин, подводя замдиректора к окну и кивая на «свинорой» снаружи. – Там когда наведешь порядочек, чтоб в мелкую пупырышку?
Зло зыркнув на Палина, заместитель директора мигом выметнулся из кабинета.
«Все чистенько, все новенько…» – с раздражением подумал Палин и ощутил нечто, похожее на чувство стыда. Перед кем и чем, до конца не сознавал еще. Может быть, перед этим морем, синеющим вдали, которому угрожает радиация, или перед тем давним, что глубоко сокрыто в душе и теперь просится на суд людей.
Он быстро прошел к шкафу, надел пальто, кепку и вышел из здания.
В лицо ему дунул апрельский ветер, наполненный запахами сырой, высыхающей земли, камня, ржавого железа, дымка битума, разогреваемого в огромном черном котле. В костер под котлом женщина в измазанном растворами комбинезоне и желтой каске подкладывала обломки досок.
Ветер часто менял направление, и тогда рабочий, по-особенному деловой запах стройки сменялся густым, влажным и бодрящим дыханием моря.
Палин с удовольствием и глубоко вдохнул в себя воздух, улыбнулся солнцу, небу, женщине, которая мельком глянула на него, услышав стук закрывшейся двери, далекому, искрящемуся золотом морскому горизонту.
Ступеньки и асфальтовую дорожку еще не соорудили, и Палин спрыгнул с порога на влажный песок. Подойдя к траншее, заглянул в нее и медленно, заложив руки за спину, щурясь от весеннего солнца, побрел вдоль траншеи к берегу.
На огромном, вздыбленном буграми просторе промплощадки лежали причудливые, изломанные на неровностях земли тени…
Он шел, оставляя после себя на рыхлой, влажноватой еще земле четкие рифленые следы. Грунт кое-где обвалился в траншею и засыпал трубу. Палин с досадой подумал, что в этих местах нельзя будет промерить активность сбросов.
Саднящее чувство не проходило.
«Это не просто подло…» – размышлял он, продолжая идти, чувствуя, как мягко и нежно принимает его ноги земля, уже не мокрая, но еще и не высохшая. Видел, как на взгорках отвалов она прогрелась солнцем и слегка парила. Вспомнил вдруг иную землю, черную и жирную, вот так же набиравшую тепло, но только для великой пользы, для зерна, которое вскоре должно будет лечь в нее, для жизни…
Вспомнил родные края, степную свою деревню, которую покинул двадцать восемь лет назад, уезжая на учебу в город. Сердце наполнилось тоскою…
Он не заметил, как добрел до кромки прибоя. Волны были небольшие, они шли на берег сплошной, чуть пенящейся полосой и, наползая на песок, издавали звук, похожий на вздох:
– У-ух-х!.. У-ух-х!.. У-yx-x!..
«Ишь, как тяжко вздыхает…» – подумал Палин о море, как о живом существе.
И снова вспомнил о земле, той далекой и родной с детства, когда весной, поначалу с отцом, уезжал в степь и слышал, как тот говорил с пашней будто с человеком:
– Дыши, родимушка, грейся… Скоро уж… Смачно черная вблизи, земля была покрыта вплоть до горизонта белесоватой, все более густеющей в отдалении дымкой.
Память упрямо проявляла картины и запахи той далекой поры. Палин видел перед собою исхлестанную колеями, неподсохшую еще полевую дорогу, свежий горячий навоз на ней. Ощущал запах его, смешанный с терпким духом прогревающегося и дымящегося рядом с дорогой вспаханного поля. Над огромными комьями и отвалами, лоснящимися под плугом и пронизанными желтой прошлогодней стерней, струились потоки