Виктор вдруг невольно прыснул, стоял и хихикал, зная, что сейчас это неуместно и даже глупо, но остановиться не мог, смех был выражением триумфа и в то же время отголоском страха, бесконтрольной, нарастающей паники. Он выпустил на свободу нечто такое, что уже не мог удержать под контролем, бурные волны захлестнут его, накроют — так и вышло, причем куда хуже, чем он себе представлял.

Он сел, «бледный и неподвижный, словно восковая фигура», как позднее скажет Хильдегунда. Директор и учителя ушли. Виктор сидел, зато остальные повскакали на ноги, окружили его, награждая тычками и руганью. Он видел лица, которые наклонялись к нему, рты, которые возмущенно открывались и захлопывались, глаза, полные ненависти, все путалось, он просто сидел и смотрел: вот большие черные очки Вольфганга, вот жесткий рот Эди, вот кто-то ударил его по плечу; он видел фразы, брошенные ему в лицо, нет, слышал фразы и видел брызги слюны, летящие к нему вместе со словами, яростные выпады, которые он воспринимал лишь с опозданием. Ну, ты гад! Зачем тебе это? Каждый из нас все-таки чего-то достиг. В частности, и благодаря им. Какое отношение имеют к нацистам математика, греческий, латынь? Дерьмо ты фрустрированное!

Застенчивая Мария Нет-Нет-Сперва-Ты сказала:

— Ты вправду набитый дурак.

Вот к нему наклонился Тони Нойхольд:

— Самоуверенный идиот… Ты же всего-навсего попутчик… а еще других попрекаешь…

— Что ты делал все эти годы? В дерьме копался? Вонючка!

Кто это сказал?

— Вонючка! — повторил Карл Церга, не кто-нибудь, а именно он, которого в школе за хроническое недержание мочи как раз и дразнили Вонючкой.

Виктор заметил, как за спиной Нойхольда маленький, субтильный Фельдштайн, втянув голову в плечи, не поднимая глаз, пробрался к двери, — и вообще перестал что-либо понимать. Все уходили, следом за учителями, почему? И почему Фельдштайн тоже ушел?

Как долго это продолжалось? Выбранив его, они уходили, уходили без задержки, только бросали мимоходом «идиот», «болван» или «мерзавец». Считаные минуты — и все кончилось. Что это значит? Может, обиделись за испорченный вечер? Или сочли, что их образование втоптали в грязь? Или этим наследникам аризированных врачебных практик и аризированных адвокатских контор показалось, что осквернили их происхождение и поставили под вопрос собственную их дельность? Но чтоб все как один? Откуда столь единодушная ненависть? Виктор хотел встать, однако тотчас опять рухнул на стул. Огляделся. Пусто. Никого. Хотя нет. У стены за его спиной, возле тяжелой ярко-розовой драпировки с узором из темно- красных роз, стояла Хильдегунда, улыбалась. Он еще раз огляделся — никого, только он да Хильдегунда. И в этот миг подали суп, тридцать порций.

Дверь распахнулась — артистически балансируя большими подносами, вошли метрдотель и двое официантов. При виде пустого зала — только мужчина за столом да женщина у стены — они остановились как вкопанные, едва не уронив на пол подносы.

— Однако. Где же господа?

— Ушли.

— Ушли. Однако. У нас… заказ на тридцать персон. С вином. Как положено. Кто будет платить?

— А кто бронировал зал? Кто делал заказ?

— Как положено. Я могу сию минуту. Проверить.

Метрдотель поставил свой поднос на стол и быстро вышел, официанты так и стояли с подносами в руках, толком не зная, как им поступить. Виктор взглянул на Хильдегунду, которая между тем уселась напротив. Поворотный пункт, мгновение, предваряющее непредусмотренную маленькую вечность. Если б Хильдегунда в этот миг не подсела к Виктору, эта история не получила бы продолжения. Метрдотель вернулся с какой-то бумагой, прочитал:

— Господин директор Пройс из здешней федеральной гимназии.

— Ну вот, — сказала Хильдегунда, — он заказывал, он и заплатит. Подавайте угощение, а счет отошлите в гимназию. Все тридцать порций, — добавила она и улыбнулась Виктору. — Ведь оплатят, разумеется, только то, что было подано.

Трое мужчин обслуживали единственную пару за длинным столом, подали и снова унесли тридцать порций супа, тридцать порций телятины с классическими гарнирами, тридцать порций шербета с лесными ягодами.

— Рюмочку для пищеварения не желаете? К примеру, рябиновой водочки? Очень рекомендую.

— Да, пожалуйста. Тридцать порций.

Почему-то Хильдегунда настаивала, чтобы

Виктор называл ее именно так: Хильдегунда. В

школе она предпочитала откликаться на Хилли, позднее, студенткой, решила, что «Хилли» звучит слишком по-детски, и переименовала себя в Гундль. А теперь вот извольте звать ее Хильдегундой. Всенепременно.

— Не могу. Звучит как-то… в смысле, я же всегда звал тебя Хилли. Хильдегунда звучит… очень уж по-германски. По-арийски.

— Сукин ты сын, право слово.

— Ты ведь сама никогда это имя не жаловала. И твои родители наверняка… скажи-ка, чем они раньше занимались?

— Чем занимались? Жили. В свое время. И уже умерли. А мое имя — Хильдегунда.

У этого ребенка много имен:

Мануэл Диаш Соэйру — почтенное португальское имя. Мануэл — как тот португальский король, который особенно люто преследовал евреев и принуждал к крещению. Излюбленное мужское имя в старинных христианских семействах страны. Официально крестить таким именем отпрыска тайных иудеев — это же явный знак подлаживания, а может быть, еще и попытка именем опасности устранить саму опасность. Одновременно в этом маскировочном имени или под оным укрывалось древнее еврейское имя, оно-то и было настоящим, произносившимся лишь в самом узком семейном кругу: не Эммануил, от которого вел происхождение и успел целиком обособиться христианский Мануэл, а Самуил, последний из ветхозаветных судей Израилевых, провидец и пророк. Называли это имя тихонечко, мимоходом, так что случайный свидетель, а зачастую и сам ребенок слышал опять же всего-навсего не то «Муил», не то «Муэл», как бы невнятно произнесенное «Мануэл».

У этого ребенка много имен, не только имя истребления и имя обетованного спасения. В ласковых речах родителей и в играх с другими детьми они сливаются в Мане, двусмысленное прозвище, ведь в обиходном португальском Манё вдобавок означает глупыш, простодушный, а какой ребенок не простодушен? Но может ли ребенок быть таким под двойным гнетом публичного и тайного имен?

У этого ребенка много имен. В Манё уже угадывается и то имя, какое он получит позднее, в Амстердаме, на свободе, когда спасшиеся бегством мараны[3] смогут отказаться от маскировочных имен и открыто принять еврейские, — Манассия.

Под этим именем он в конце концов и прославился — как писатель и философ, раввин и дипломат. Но сколь ни блистательным станет со временем в обществе это имя — имя свободного и удачливого мужа, имя, которое будет отождествляться исключительно с тем, за что поручится его носитель, — в сокровенных его глубинах вечно будут эхом отдаваться Мануэл, Самуил и Манё, отголоски давно минувших времен, но и предвестие той славы, какую он еще обретет. Мануэл, приспособленец, Самуил, провидец, и Мане, простодушный.

Прежде чем сделался раввином, он был антисемитом. В ту пору, когда с ребятишками из своего переулка играл в знатных господ. Этот мир Мане знал вдоль и поперек. Предел мечтаний, тем не менее принадлежащий всем. Простая система правил, тем не менее всегда по-новому увлекательная и праздничная. И его восхищал Фернанду, мальчик немного постарше, который всегда знал что-то, чего не знали остальные, а вдобавок был среди них самым сильным. Прирожденный вожак.

Вы читаете Изгнание из ада
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×