Роберт Менассе
Изгнание из Ада
Сфинкс должен сам разгадать собственную загадку. Если вся история заключена в одном человеке, то все можно объяснить из индивидуального опыта.
Одна лишь сила способна Правду победить: Сила. Одна лишь сила способна Силу победить: Правда. В итоге обе видят себя проигравшими.
You arrive, confused, disoriented.
All you know is, you're looking for your partner.
All you carry with you is the knowledge
you've grown to accept as the truth.
But you're about to discover
that what the truth is depends
on what world you're in[1].
Будь осторожна, свет очей моих! Перед тобой любовное письмо.
Его ты не читай, ведь станешь презирать меня —
Пустоту словес и за комизм невольный
выдумок моих. Или же:
Напейся, отведай, не скупясь, вина — а тогда,
пожалуй, ты меня полюбишь, читая это,
за чувств моих глубины и
вместе с тем за остроумье слов.
Пей! А потом прочти любви моей признанье!
Я бы легко умер,
будь я бессмертен.
А так буду плакать и кричать,
когда запалят костер.
Как мне сдержаться,
если знаю я,
сколь много не написано осталось…
вовеки!
Вдобавок у меня странное представление, будто я захочу рассказать это все моим внукам. Хотя я вовсе не собираюсь заводить детей. Но это сидит во мне. Так, как рассказывала моя тетя. Она уже очень стара и могла бы быть мне бабушкой. Я тоже буду рассказывать, и для внуков это будет таким же далеким и непостижимым… Все истории, какие мне рассказывают, всегда лишь малые частицы. Речь идет об одном дне, и о нем слышишь раз десять, ведь именно это особенно их тронуло. Сейчас всего много, потому что… переживаешь это сам. Но останутся всего-навсего крохи, ничего не поделаешь… И тем не менее не знаю…
чтоб никогда
не плачущий Барух
вокруг тебя
отшлифовал
ребристую,
непонятую, зрящую
слезу.
В прорезях ставен мелькали огни факелов, он слышал громкий шум, толпа под окнами распевала, кричала, вопила.
А было это погребальное шествие. По улицам двигалось огромное погребальное шествие, в городке Вила-душ-Комесуш никогда такого не видывали, и что самое странное, никто из участников процессии не скорбел.
Пара вороных, украшенная лиловыми матерчатыми розетками, тянула катафалк, на котором лежал гробик, подходящий разве что для новорожденного младенца. За катафалком, обеими руками поднимая вверх распятие, шел кардинал Жуан д'Алмейда из Эворы, в алом облачении и алой же шапочке, на плечах отороченная горностаем мантия, шлейф которой несли четверо каноников в лиловых ризах. Далее следовали приходские священники Комесуша и окрестных общин, все в черных сутанах, белых стихарях и лиловых епитрахилях. Дворяне, в пурпурном бархате, препоясанные широкими кожаными ремнями, шагали, обнажив шпаги и опустив их острием вниз. Представители общинного управления и третьего сословия, в черной одежде и больших черных шляпах, несли факелы, черный дым которых заволакивал солнце траурным флером.
Вся эта помпа, вполне бы приличествовавшая государственным похоронам, отнюдь не могла скрыть, что общий настрой насыщен злобой, ненавистью и жаждой убийства. Почти весь Комесуш был на ногах и примкнул к процессии, которая провожала в последний путь кошку. Люди бормотали не молитвы, а проклятия, не сплетали набожно руки, а потрясали кулаками. Лица их раскраснелись не от солнца, а от крепкой виноградной водки багасейры, и сквозила в них не скорбь, а жажда убийства, поджога, грабежа.
Клирики затянули хорал «Martyrium Christi», «Муки Христовы», но звуки его тонули в воплях толпы, которая, проходя мимо иных домов, орала идущим впереди факелоносцам:
— Подпалите крышу!
Шествие свернуло на улицу Консоласан, в гробике лежала кошка, успевшая прожить всего-то восемь-девять месяцев, маленькая черная кошка с белыми пятнышками вокруг глаз, словно в маске.
— Давайте! Подпалите крышу!
На сей раз это был дом семьи Соэйру.