крыльце, потом на дворе, а потом ухватилась за подол какой-то знакомой бабы и вместе с ней побежала на гумно.

Горели скирды, целый город скирдов. Мы бегали там днем и играли в домовладельцев: каждый из нас выбирал себе собственный дом на разных улицах, хозяева приглашали к себе гостей, но гости никак не могли найти тех, к кому ехали на голос, потому что все улицы и дома были одинаковы, и очень легко было заблудиться. Ведь целый город скирдов! И все скирды теперь горели…

Баба, за которой я увязалась, сперва встала со мной в сторонке и только смотрела и причитала, но староста дал ей по шее и приказал что-то делать. Она выругала его лешим и чертом таким пронзительным голосом, какого я от нее никак не ожидала, но не стала дожидаться второго тумака, а ушла в цепь передавать ведра с водой. Меня староста не турнул на работу, заметив, что я слишком мала, но повернул, толкнул и погрозил чем-то, если я ему еще попадусь под ноги. Не разглядел, не узнал.

Я осталась смотреть. Но я ничего не помню, что я видела. И только одна картина врезалась мне в память на всю жизнь: это были скирды, которые уже сгорели, но еще не потухли. Они стояли прямые, аккуратные, будто совсем ничем не тронутые, но казались сооруженными из искр, все насквозь полные блестящими переливающимися искрами, перебегающими, волнующимися, кое-где ярко вспыхивающими или только мерцающими. И стояли такие четко очерченные громады и точно дышали, и было совершенно непонятно, почему они стоят, чем держатся? Казалось, стоило дунуть, чтобы они обвалились, так они были легки, прозрачны, призрачны.

Я опомнилась, когда кругом стало быстро темнеть. А может быть, я сильно прозябла? Во всяком случае я поняла, что мне никак не следовало убегать из дому и что мне непременно надо вернуться домой. А как вернуться? Надо немного пройти садом, потом весь двор, а стало так темно, что я ни за что не решалась идти одна. Пока я глядела и не могла наглядеться на набитые искрами скирды, бабы с ведрами куда-то разбрелись, народу стало меньше, и почему-то я никого не могла узнать. Я не помню, как я вышла из всех этих затруднений и как мне удалось вернуться домой. Очень отчетливо мне вспоминаются только скирды и еще как староста повернул меня и толкнул. А лица старосты я не помню и, как его звали, тоже не помню. Я охотно забыла бы и его пинок, но он прицепился к скирдам и живет так долго за их счет. Лет семьдесят живет. А выкинуть из памяти ничего нельзя. Заведется дрянь, и — хочешь не хочешь — возись с нею всю жизнь. Ничего нельзя забыть нарочно, и это очень грустно. Не знаю, чего больше: того ли, что хочется помнить, или того, что хочется забыть. А впрочем, вру! Знаю!

Крапива

Вот мне 19 лет, а Эле — 10. Я в прошлом году кончила гимназию, я свободна! И вот наступает весна, и мне очень хочется уехать в деревню и видеть все сначала: как зазеленеет трава, как распускаются листья. Слышать, как орут днем грачи в саду и как ночью там щелкают соловьи. Хочется простора, воздуха…

Мамаше нельзя ехать в Клекотки: мальчики еще должны держать переходные экзамены, а ей — в день любого экзамена — ездить в монастырь к обедне, с трепетом ждать возвращения экзаменующегося, надеяться, волноваться… Но мамаша всегда делает то, что я хочу, и она соглашается отпустить меня с Элей. Дом еще не приготовили к нашему общему приезду, да он и слишком велик, и вдвоем с Элей нам было бы там неуютно. Мы устраиваемся во флигеле у управляющего Захара Алексеевича и его жены Прасковьи Антоновны. Комнаты маленькие, низенькие, но есть одна свободная для нас, и это все, что нам нужно. Маленькое окно выходит на проезжую дорогу, но под окном куст сирени и шиповника и много молодой, пахучей и очень жгучей крапивы. Я вылезла в окно и сильно окрапивила ноги. А вылезла просто для того, чтобы лучше почувствовать, что я не в городе и что никто не смеет мне слова сказать. Эле лезть не позволила.

Ах, как кричали грачи! Какой свежий и душистый был воздух! Как хотелось сразу и в сад, и на луг, и в дом, который еще не открывали и не проветривали!

Прасковья Антоновна позвала пить чай. Она ужасно захлопоталась, хотя была предупреждена о нашем приезде, и все уже было готово, чтобы нас принять. К чаю на столе уже были поставлены тарелки с пышками, ватрушками, яйцами, каменная миска с веренцом, свежая булка и уж не помню, что еще. А она, старенькая, маленькая, но еще очень бодрая, трусила вокруг стола, горестно взмахивая руками и качая головой: — Кушать-то вам нечего! Кушать-то! К ужину у меня курица в лапше варится…

Я обрадовалась давно знакомому молочнику с оттопыренным задом, точно в турнюре. В нем всегда Прасковья Антоновна держала топленое молоко с толстыми пенками, с крупинками масла и желтыми жирными кружочками. Забежишь к ней — она непременно угостит этим молоком с куском черного мягкого хлеба. Дома никогда топленого молока не бывало. П. А. всегда представлялась мне беспокойной, непонятной старухой. Вся дворня жаловалась на ее скупость, придирчивость и ворчливость. Говоря о ней, хмурились и махали рукой: — А! Да ну ее! Наши мальчики, мои братья, боялись ее, но она, кажется, больше боялась их. Вспоминается, что она была очень похожа на наседку, когда та бросалась защищать своих цыплят с распущенными крыльями и вытянутой шеей, с отчаянным криком. Так и Прасковья Антоновна защищала миндаль, изюм и всякие вкусные запасы в кладовой, когда «молодым господам» удавалось проникнуть туда. Так она защищала две яблоньки аркада в огороде, едва поспевающие сливы… Но как она любила и умела угостить, когда кто-нибудь забегал к ней в гости. Я только гораздо позднее поняла, что угощала она «своим», а защищала «господское». Ведь и она и вся ее семья были еще крепостными в нашей семье. Вышла воля, а они так и остались, так и умерли, не пожелав изменить своих обязанностей и своего положения. Была ли П[расковья] А[нтоновна] и прежде так непрерывно разговорчива и так суетлива, как в старости, я не знаю. Может быть, власть ключницы и главы всего хозяйства так изменили ее? Ее муж, Захар Алексеевич, управляющий, был тихий, смиренный, почти безмолвный старичок и, конечно, вполне подчинялся жене. У него был брат, Иван Алексеевич, столяр, и помню я о нем только то, что он был кривой и, чтобы скрыть свой кривой глаз, спускал на него завиток волос. Были еще две девочки управляющего и служили у нас в горничных: Маша и Оля.

В день приезда мы с Элей легли спать очень рано и очень были довольны, что у нас оказались не матрацы, не тюфяки, а перины. Весело было бросаться на них сверху и тонуть. Встали мы рано.

— Будем сегодня учиться, Лида? — робко спросила Аленка. Я ее предупреждала, что занятий с ней я не отменяю, и мы взяли с собой книги и тетради.

— А какой же сегодня праздник? — строго заметила я. Мы ушли за сад, в луг у ручья, где не так давно копали камень и глубокие ямы едва успели обрасти по спускам молодой нежной травкой. Надо было зажать юбки между ног, лечь на бок, дать себе толчок и лететь вниз кубарем. Можно было выбрать спуск покруче или более отлогий. Покруче — было головокружительно, и надо было немного отлежаться на дне, прежде чем встать. Эле я не позволила там кататься, и она вертелась не так быстро, но зато продолжительнее.

Бегали мы к ключу напиться, хотя пить не хотелось. Испугались собаки. Бежит собака по лугу. Зачем? Почему? А вдруг бешеная?

Что мы еще делали? Во всяком случае мы не учились, не учились ни разу за все время, что мы жили у Прасковьи Антоновны. Соловьев ночью я тоже не слушала, но слышала их по вечерам, а иногда и днем. Ночью я спала на своей перине удивительно крепким и сладким сном. В чем же главное воспоминание этого пребывания у Прасковьи Антоновны? А вот его и не расскажешь. Его можно только пережить в тишине, в темноте, с закрытыми глазами. И тогда опять кричат грачи, и ходит волнами весенний, деревенский, упоительный воздух, и пахнет молодой крапивой и теплой землей, и что-то жужжит невидимо и так привычно, что этого звука не замечаешь. Все только в начале, все только в обещаниях: и в развертывающихся почках, и в немногих еще лютиках, и в порхающих бабочках, и в запахах, и в звуках. Приятен даже запах крапивы, потому что она пахнет, пока других запахов в природе еще мало, и этот дар принимается с радостью и благодарностью.

Хорошо мы пожили в Клекотках с Аленкой вдвоем! Обе шалили, обе ничего не делали… Мне было девятнадцать, а ей десять лет.

С тех пор прошла вся жизнь. Как, где придется умереть? Но увидеться нам уже не придется

Вы читаете Воспоминания
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×