навеки оставив его немым. Сидя рядом, мальчик и старик часами ждали клева, слушая, как тяжело бьются о пристань волны, встревоженные приплывшими с Черного моря судами. Никто в доме не выносил речей моего мужа. Даже черепаха утонула, не выдержав его бесконечных монологов. Всех домашних очень опечалило ее самоубийство.
За столом мы готовы были беседовать о чем угодно, только бы не слушать Мехмета. Он был недоволен всеми и всем на свете, его бесили запреты на ношение паранджи и на многоженство. Даже во сне он продолжал свой беспощадный спор с миром, бормотал невнятные угрозы и замышлял мелкие пакости против женщин нашей семьи.
Мехмет все время оказывался в одиночестве. Все его избегали, даже девушка Лаль, помогавшая нам с глажкой, притворялась глухонемой, чтобы не поддерживать с ним разговор. Потом она и вовсе перестала к нам приходить.
Минуты спокойствия в нашем доме выдавались редко. Я работала по ночам, но даже в это время суток мне не удавалось сполна насладиться тишиной: стены ходили ходуном, скрипел паркет, стонали на ветру трубы. Наше жилище приходило в запустение, а средств на его восстановление не было ни у моей матери, ни тем более у моего мужа, презиравшего всех, кто в поте лица зарабатывает свой хлеб. Босфор из года в года подтачивал фундамент дома, окна помутнели от морской пены, и мать старилась вместе с нашим дряхлым яли. Она тосковала по прежним временам, и дом казался ей сообщником в грусти.
Все оставшееся от прошлого повергало ее в глубокую задумчивость: старый флакончик из-под духов «Бейкоз», салфетка, вышитая ею в шестнадцать лет, тысячу раз накрахмаленные платки моего отца.
Мать говорила, что, без устали наводя чистоту в доме, она добавляет воспоминаниям четкости. Она вызывала из памяти годы, когда была юной горожанкой из богатой семьи и ее красота славилась далеко за пределами Бейлербея.
Крики Нура мгновенно возвращали ее к действительности. Он норовил все потрогать, все безделушки в гостиной переломать. Ему не удалось дотянуться разве что до коллекции керамики из Изника, дарованной султаном Селимом Третьим его гезде,[33] моей двоюродной бабке, бывшей некогда украшением его гарема. Отвергнутая впоследствии Мустафой Четвертым, бабка была перевезена в Экси Сарай,[34] где скончалась в полном одиночестве. Ее роскошная коллекция – табак,[35] бардак [36] и масрапа[37] – сияла в закатных лучах. На ту же полку моя мать положила берат,[38] составленный в султанской канцелярии, который содержал имя ее отца, служившего при султане налоговым управляющим. Этот документ был для нее предметом особой гордости, и только с приходом Ататюрка она сняла его со стены.
Помню, в детстве я забавлялась тем, что копировала завитки монограммы султана, его родовое имя и неизменный эпитет – «непобедимый». Я представляла, как пузатый султан восседает на троне в позе лотоса и на тюрбане у него сияет алмаз, а руки вальяжно возлежат на подлокотниках. Копировать султанову тугру было моим любимым упражнением. Отец относился к подделкам с недоверием и потому предостерегал меня от этого занятия, хотя копии у меня выходили настолько точные, что самый искушенный эксперт не смог бы отличить их от оригинала. Отец призывал меня в качестве художественных упражнений копировать волны и скалы со столового сервиза или знаменитые облака «чи» в китайском стиле. Я занималась всем этим с таким воодушевлением, что в конце концов отец нашел мне учительницу рисования, старую деву из деревушки Бебек, что на западном берегу Босфора. Отцу приходилось собственноручно привозить ее к нам и доставлять обратно: она полагала, что путешествовать в одиночестве на пароме девице не подобает. Звали ее Кесем, она три года прожила во Флоренции, была горячей сторонницей итальянского маньеризма и восторженной поклонницей Беллини. Венеция была для нее таким же источником света, как наш Константинополь, а Адриатика – кузиной Босфора.
Она была такой рассеянной, что по ошибке макала кисть в яблочный чай и, сама того не замечая, пила раствор для ополаскивания кистей.
Ее занятия были построены на отслеживании связей между развитием искусства и военными трофеями кровожадных султанов. Так, Селим Первый при разграблении Тебриза пополнил свои коллекции китайского фарфора новыми экспонатами, повлияв тем самым на мастеров наккашана, [39] а персидские военнопленные, служившие некогда при дворе Герата, принесли с собою тимуридские и сафавидские мотивы, получившие позднее развитие на благодатной анатолийской почве. Питая особую страсть к китайской живописи, Кесем воспроизводила традиционные рисунки в отдельной тетрадке. Каждая страница была посвящена отдельному мотиву: пальма саз, [40] цветы хатайи,[41] листья хансери,[42] узор синтимани.[43] Я старательно копировала эти рисунки: растения из далеких лесов Средней Азии и Китая, цветы, напоминающие смеющиеся человеческие лица, скалы, подобные людям, удивленными глазами разглядывающим окружающий пейзаж.
Уже к двум годам у Нура проявились ярко выраженные художественные наклонности. Разглядывая мои старые тетрадки, он без труда узнавал тюльпаны и проводил по ним пальцем, будто они были живые. Он с задумчивым видом разглядывал изображение Мекки на керамической плитке, с интересом рассматривал опоясанный золотом куб. Кааба,[44] объяснял ему отец, хранит черный камень человеческих грехов, они вращаются вокруг нее, как Земля вокруг Солнца. Однако Hyp объяснениям отца предпочитал мои рисунки. Он как завороженный вглядывался в камень тридцати сантиметров в диаметре, черный, с красными и желтыми прожилками. Всякий раз когда мне удавалось избавить его от нескончаемой отцовской болтовни, ребенок смотрел на меня с благодарностью.
Ему представлялось, что Мекка – это место развлечений, куда, словно на кукольное представление в Карагезе, стекалась шумная толпа.
До нас доносились отголоски войны. По радио мы узнавали о последних немецких атаках, о зверствах, которые замалчивались годами.
Мой муж в неизменном парадном костюме бродил по берегам Босфора и, жадно затягиваясь, пыхтел трубкой. Война поубавила его амбиции, притупила красноречие и окончательно загубила нашу и без того не слишком благополучную семейную жизнь. Только улыбка сына ненадолго создавала подобие гармонии.
Моя стареющая мать сокрушенно наблюдала, как тает семейное богатство. Мехмет же отказывался от всех должностей, которые ему предлагали. Он считал ниже своего достоинства работать хранителем в стамбульской библиотеке или ассистентом в градостроительном управлении. Политические иллюзии подпитывали его и без того неадекватное самомнение, и в итоге мы предоставили ему отдельное крыло дома, чтобы только не слушать тревожные предостережения и неправдоподобные предсказания.
Напряжение в доме не спадало, конфликт неумолимо двигался к развязке. Однажды, когда я переписывала строфы из Корана в стиле губари,[45] в комнату неожиданно, без стука, ворвался Мехмет. Он опрокинул чернильницу, содержимое которой расплескалось по клетчатым листам бумаги, схватил дивит старика Селима и вышвырнул его в окно мастерской. А потом, ни слова не говоря, вышел. Недим попытался отвоевать у моря драгоценные принадлежности, но тщетно: старинный дивит вместе с чернильницей и каламами поглотили волны Босфора. Потревоженный шумом Селим, должно быть, счел морскую муть местом более благоприятным для себя, нежели сухая могильная земля, и забрал свое сокровище. Больше мы его не видели.
Я представляла себе, как качаются на волнах чернильница и каламы, и сердце мое сжималось.
В доме внезапно воцарилась тишина, было слышно только, как Hyp повторяет алфавит. Его отец заявил, что дождется конца войны и навсегда покинет и эту непросвещенную страну, и приютившую его семью умалишенных. Мы тоже надеялись, что с его уходом в доме восстановится мир. Мехмет занимал теперь половину дома, и в нашем жилище пролегла невидимая линия раздела, спасавшая нас от его дурного нрава.
Однако и в мае 1945 года, когда было объявлено о капитуляции Германии, Мехмет не спешил покинуть наш дом. Следуя нелепой привычке связывать все события своей жизни со знаменательными историческими моментами, он дождался шестого августа, когда американские самолеты сбросили бомбу на Хиросиму. Взрыв занял каких-то сорок пять секунд – примерно столько же потребовалось моему мужу, чтобы окончательно уйти из нашей жизни. Он согласился на должность директора табачной фабрики в Бейруте при условии, что мы отпустим с ним сына. Я до сих пор вижу, как маленький Hyp следует за отцом, сгибаясь под тяжестью