постели, думая, что я умираю, как и вам показалось при возвращении из Кабура.

Помню, он рассказывал мне:

—     В одну из таких ночей, когда я совсем задыхался, отцу пришлось при­нести все его большие медицинские книги, чтобы подложить мне под спину, за по­душки, и посадить меня как можно прямее. Но это не помогло, и он позвал одного из своих коллег, который не придумал ничего лучше, чем сделать мне укол морфия, от которого приступ только усилился.

Он усмехнулся и, взглянув на меня, добавил:

—     Дорогая Селеста, если бы вы знали, как я благодарю Бога за то, что от этого укола не было других последствий! Ведь если бы он принес мне облегчение, впоследствии я, наверное, не удерживался бы каждый раз сам себе делать укол и, кто знает, мог бы стать морфинистом. Только подумать, какой ужас! Свалиться на самое дно, как один из моих приятелей, превратиться в ничтожную развалину!

Хоть он и не назвал тогда этого человека, потом я поняла, что речь шла о его однокашнике по лицею Жаке Бизе, который в конце концов застрелился.

Чтобы понять все это, надо было видеть его, как я, эти восемь лет, когда он хоть и меньше страдал от своей болезни, но каждый день жил под угрозой приступа. И даже без очень сильных припадков все-таки страдания никогда полностью не оставляли его.

Во всех таких случаях он умел замкнуться в своей болезни. Ни единого раза я не услышала от него даже малейшей жалобы. В такие моменты единственным его желанием было остаться одному. Если он и звал меня, то лишь для того, чтобы сказать своим несравненным мягким голосом:

—     Селеста, мне нехорошо и трудно говорить. Мне нужен покой. Подвиньте сюда порошок с подсвечником и идите.

И больше ничего.

Если приступ был долгим и тяжелым, он лежал весь мокрый, совсем без сил и в ознобе. Чтобы согреться, просил принести грелки, а ноги укутывал старой шубой. У него была и новая, норковая, с воротником из выдры, очень красивая, которую он надевал в холодное время. А старая шуба всегда оставалась в ногах на постели. И черное пальто с клетчатой подкладкой, чрезвычайно элегантное, сохранялось только для внутреннего употребления, вместо халата. Когда-то его сшила ему матушка, и никакого другого халата, кроме этого пальто, у него не было. Он так и надевал его вместе со шлепанцами, прямо на постельную одежду, когда никого не было или если к нему приходил парикмахер.

Теперь расскажу немного о комнате; это была сцена его театра, да отчасти и моего за все эти годы. Даже когда впоследствии мы переехали, он постарался сохранить от нее все украшения, чтобы его окружала та же мебель и все те вещи, лишиться которых было бы для него чрезвычайно болезненно.

Я уже говорила, что его комната была очень большая и очень высокая, четыре метра до потолка, с двумя окнами, тоже большими, но всегда плотно закупоренными, когда он был дома, ставнями и двойными шторами из голубого атласа. И уже окончательно отгораживали комнату от всего снаружи пробковые панели на стенах и потолке.

Первое, что бросалось в глаза при входе, кроме этих пробковых панелей, был голубой цвет, прежде всего, занавесей. На потолке висела большая люстра в виде чаши, которую зажигали только для посетителей или во время уборки, когда г-н Пруст куда-нибудь уходил. На массивном камине белого мрамора стояли два канделябра с голубыми шарами, а между ними бронзовые часы. Канделябры тоже ни­когда не зажигались. Свет, как я уже говорила, был только от маленькой лампы у изголовья постели. На ней — плиссированный зеленый абажур с белой подкладкой. Лицо г-на Пруста оставалось всегда в тени, и свет падал только на то, что он писал или читал.

Благодаря своим большим размерам комната вмещала не только ту мебель, которая досталась по наследству от родителей после раздела с братом Робером, но и перешедшую к госпоже Пруст от ее дядюшки Вейля. Хотя большую часть г-н Пруст оставил младшему брату, от мебели все равно везде было очень тесно; она пря­мо-таки загромождала всю столовую, которая, правда, никогда не использовалась. Только большая и малые гостиные были хоть сколько-нибудь удобно обставлены.

Между окнами стоял застекленный шкаф из палисандра с бронзовой инкрустацией и светильником на передней части; перед ним рояль, принадлежавший гос­поже Пруст. Сам г-н Пруст играл на нем, но редко, и еще его приятель, композитор Рейнальдо Ан. Этот рояль стоял вплотную к шкафу, который никогда не открывался. Только после смерти г-на Пруста я заглянула в него — там лежало немного белья и кое-какие вещицы, принадлежавшие его матери, среди них коробка, где были платки с валансьенскими кружевами и вензелем «Ж. П.», купленные в «Труа Квартье». Лента на коробке так и осталась не развязанной.

Слева от рояля перед окном стояло массивное дубовое бюро, заваленное книгами. По левой стороне напротив окна находился камин с канделябрами и часами. На левой стене двое высоких двустворчатых дверей открывались на большую гостиную. Обычно в комнату входили через те, которые были ближе к окну, но одна створка у них всегда оставалась закрытой. Второй дверью никогда не пользовались, ее заго­ раживали две круглые вертящиеся этажерки, дополна набитые книгами. Слева от входной двери стоял красивый китайский столик и на нем фотографии, в том числе его с братом еще детьми; в ящичках этого столика г-н Пруст хранил деньги и бан­ковские бумаги. Перед тем как выходить из дома, он просил меня достать оттуда нужные ему деньги. За этим маленьким столиком в паре с зеркальным шкафом стоял большой палисандровый комод, над которым висело большое зеркало до самого потолка, а на комоде лежали тридцать две черных клеенчатых тетради — первая редакция его труда, хранившаяся всегда на этом месте. В ящиках комода лежало множество фотографий и всяческих сувениров, копившихся с течением лет.

Наконец, перед вращающимися этажерками находился стол буль[2] с вензелем его матери: «Ж. П.» — Жанна Пруст.

И дальше «его» стена, рядом с большой, всегда запертой дверью, после которой сразу за углом была простая дверь в коридор и туалетную комнату. В принципе эта дверь предназначалась только для него, но мало-помалу и я стала пользоваться ею, но, конечно, только потому, что он так захотел:

—     Селеста, входите через эту дверь.

И тогда я стала входить и выходить между столиком его матери и концом кровати.

Его стена с кроватью находилась против окон.

Поражало несоответствие всей этой большой позолоченной мебели с тем, что было в его углу по соседству с камином. Кроме очень красивой кровати, все остальное отличалось простотой и непритязательностью. Прежде всего бронзовая кровать, потемневшая от воскурений; затем три столика на расстоянии протянутой руки: один бамбуковый, куда он складывал книги, и туда же клали грелки рядом со стопкой платков; второй — старинный палисандровый, где лежали рукописи и его школьная чернильница, перья, часы, несколько пар очков (это уже в последние годы) и стояла лампа; наконец, третий, ореховый, для кофейного подноса, Эвианской воды и липового отвара, ставившегося на ночь. Весь этот его уголок выглядел очень просто по сравнению с остальной обстановкой и громадной комнатой.

И никаких других сидений, кроме табурета у рояля и стула возле постели, обтянутого генуэзским бархатом, еще из кабинета его отца, где он ставился для паци­ентов.

Что касается пола, то это был дубовый паркет, закрытый у кровати ковриком с восточным узором. Г-ну Прусту достались по наследству несколько красивых ковров, но все они висели в других комнатах: в большой гостиной, в столовой и при входе в квартиру. После того возвращения из Кабура, когда мы застали за работой уборщиков с пылесосами, такая процедура больше ни разу не повторялась. Единственно, я пользовалась его выходами в город, чтобы слегка пройтись механическим полотером, и все. А натирать паркет мне было с самого начала запрещено из боязни опасного запаха. Да я и не умела натирать пол: у родителей его только мыли и подметали рисовой метелкой.

Обостренная чувствительность, связанная  с  его болезнью, проявлялась буквально во всем.

Княгиня Марта Бибеско в своей книге рассказывает, будто однажды он не велел мне принимать ее, потому что она всегда слишком сильно душилась. Не знаю уж, откуда она взяла эту выдумку. Но действительно г-н Пруст не переносил духи, ни естественные, ни искусственные; от них у него начинался приступ астмы. Он даже не мог нюхать цветы, хотя бы и со слабым запахом или совсем не пахнущие. В те редкие на моей памяти случаи, когда он просил моего мужа отвезти его в долину Шеврез, чтобы полюбоваться яблонями и боярышником, это, как рассказывал Одилон, происходило так: г-н Пруст не выходил из машины и долго рассматривал цветущие деревья и кусты, а потом просил срезать ветку и

Вы читаете Господин Пруст
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×