нужно или когда ничего другого не остается, встретить смерть, как Господь заповедал — лицом к лицу, с оружием в руках. Спору нет, лучше бы эти дарования обратить не к смерти, а к жизни — к трудам и преуспеванию, — но удавалось это редко, ибо с удивительным постоянством препятствовали нам в сем благородном начинании короли, вельможи и монахи. Тут уж ничего не поделаешь. Каждый народ — таков, как он есть, а что было у нас в Испании, то и было. Да, может, оно и к лучшему: перед тем, как сгинуть в пучине бесчестья, куда всем нам пришлось в конце концов погрузиться, горсточка отчаянных людей спасала, как простреленное знамя над Терхейденским редутом, честь ничтожного и подлого большинства. Люди эти молились, бранились, рубились и дорого продали свои шкуры. Наше у нас никто не отнимет. И потому, когда спрашивают меня, что же достойно уважения в злосчастной и убогой Испании, я всегда повторяю слова, сказанные мною тому французскому офицеру в битве при Рокруа. «Черт возьми. Сочтите убитых».

Если вы отыщете в своей душе достаточно рыцарских чувств, чтобы сопровождать даму, ждите нынче ночью, после «анимас», у ворот Приоры.

Подписи не было. Пока дон Франсиско прощался со знакомыми, я, прислонясь к столбу, трижды перечитал записку, и всякий раз сердце у меня обрывалось. За все то время, что мы с Кеведо стояли перед королевой, Анхелика де Алькесар ни единым движением не выказала интереса к моей особе, и даже улыбки ее сравнительно с улыбками трех прочих менин были самыми мимолетными и сдержанными. И только синие глаза глядели на меня столь пристально, что — говорю же — в какое-то мгновение мне показалось, что я не устою на ногах. В ту пору я был пригожим малым, для своего возраста довольно рослым, с живыми глазами, с черными густыми волосами, а новый костюм и берет с красным пером сообщали моей наружности вполне пристойный вид. Все это придало мне сил выдержать пронизывающий взгляд моей дамы, если только слово «моей» применимо по отношению к племяннице королевского секретаря Луиса де Алькесара, которой обладать было можно — тогда, во дворце, мне и в голову не приходило, сколь близок уже этот миг, — а владеть нельзя, ибо во все время нашего с ней тесного знакомства она оставалась только своей собственной и ничьей больше, так что я чувствовал себя проходимцем, робко проникшим в чуждые, так сказать, пределы, откуда его, того и гляди, вышвырнут сторожа. Тем не менее и невзирая на все то, что впоследствии произошло между нами, включая и удар кинжалом, след от которого остался у меня на спине, я всегда знал — хочу в это верить, — что она меня любит. По-своему.

Под одной из сводчатых арок мы повстречали графа де Гуадальмедину. Он шел из покоев нашего государя, куда доступ ему всегда был открыт и куда Четвертый Филипп только что вернулся с охоты в рощах Каса-дель-Кампо — король предавался сему благородному развлечению с истинной страстью: передавали за верное, будто он способен без собак ходить на кабана и, целый божий день не слезая с седла, травить косулю. Граф же Альваро де ла Марка был в этот день облачен в замшевый колет и краги, густо облепленные грязью, а на голове имел изящную шапочку, украшенную изумрудами. Обмахиваясь надушенным платком, он шел к эспланаде, где у ворот дворца его поджидал экипаж. В охотничьих доспехах, придававших его изысканному облику грубовато-мужественный вид — этакую брутальность, — граф был чудо как хорош. Неудивительно, что придворные дамы, попадая под прицел его взгляда, начинали с еще большим жаром и рвением обмахиваться веерами, и даже ее величество поначалу испытывала к нему определенную склонность, проявлявшуюся, впрочем, в более чем благопристойных формах, приличествующих высочайшей особе, и потому не наносившую ни малейшего урона ее репутации. Я сказал — «поначалу», ибо ко времени, которого касается мое повествование, Изабелла Бурбонская была уже отлично осведомлена о шашнях своего августейшего супруга и о том, какую роль — сводника, провожатого и наперсника — играл в них Гуадальмедина. Королеву это не могло не раздражать, но этикет требовал неизменной и учтивой сдержанности — не забудьте, Альваро де ла Марка был, помимо прочего, испанский гранд — и потому она держалась с ним подчеркнуто холодно. Только один человек при дворе вызывал у нее еще большую ненависть — первый министр нашего государя, граф-герцог Оливарес, чье особое положение всегда бесило принцессу, выросшую при спесивом дворе Марии Медичи и Генриха Наваррского. Так что со временем наша Изабелла — подданные, кстати, любили и уважали ее до самой смерти — возглавила враждебную Оливаресу партию, которой полтора десятилетия спустя удалось низвергнуть всесильного фаворита с пьедестала абсолютной власти, куда возвели его ум, честолюбие и гордыня. Случилось это в ту пору, когда народ, трепетавший и беспрекословно слушавшийся великого Филиппа Второго, жалевший Филиппа Третьего и с оглядкой перешептывавшийся на его счет, пришел, можно сказать, в отчаянность, измучился и устал от бесконечных провалов и катастроф до такой степени, что начал терять должное почтение к Филиппу Четвертому. И потому решено было утишить народную ярость и во спасение короля пожертвовать ферзем.

Но все это будет потом, а пока граф де Гуадальмедина, заметив нас с Кеведо, вприпрыжку слетел с последних ступенек лестницы, обогнул, обнаруживая большой жизненный опыт и проворство, кучку просителей — среди них были капитан в отставке, клирик, алькальд и трое провинциальных дворян, — ожидавших, что кто-нибудь исполнит их чаяния, и, радостно приветствовав поэта, а меня сердечно похлопав по плечу, отвел нас в сторонку.

— Есть дело, — без предисловий произнес он весьма значительным тоном.

Потом покосился на меня, сомневаясь, стоит ли продолжать в моем присутствии. Но, поскольку он давно уже мог убедиться, что я — человек верный и неболтливый, принимавший живейшее участие во многих затеях дона Франсиско и Диего Алатристе, то решился, огляделся по сторонам, не подслушивает ли кто, поднес руку к узкому полю своей охотничьей шапочки, здороваясь с проходившим невдалеке членом Государственного Совета — просители тотчас устремились к сановнику, как все равно, извините, чушки к кормушке, — еще больше понизил голос и продолжал:

— Передайте Алатристе, чтобы сменил лошадку. Смысл сего высказывания до меня не дошел. А вот дон Франсиско острым своим умом все понял сразу и, поправив очки, воззрился на Гуадальмедину:

— Это вы всерьез?

— Да уж куда серьезней. Взгляните на меня и скажите, расположен ли я шутить.

Наступило молчание. Я начал догадываться, что к чему. Поэт с досадой ответил:

— Там, где речь заходит о юбках, я — пас… Сами скажите. Если хватит пороху.

Гуадальмедина, не обижаясь, покачал головой:

— Я в это дело соваться не могу.

— Почему же? В другие ведь суетесь.

Граф пригладил усы.

— Не дразните меня, дон Франсиско. У каждого — свои обязанности. Я и так превысил данные мне полномочия…

— Так что же я должен передать ему?

— Не знаю! Чтобы не метил так высоко. Чтоб гусей не дразнил. Чтоб не ошивался на задворках Габсбургского дома…

Последовала долгая и красноречивая пауза. Собеседники глядели друг на друга. С одной стороны — преданность и благоразумие, с другой — распря между дружелюбием и своекорыстием. Поскольку оба они в ту пору были, по-нынешнему говоря, «в большом порядке», находились в полнейшем фаворе, то один поступил бы осмотрительнее, промолчав, а другому куда лучше было бы ничего не слышать. Осмотрительней, лучше, безопасней и уютней. И тем не менее оба стояли тут, у подножья дворцовой лестницы, переговариваясь вполголоса и тревожась за судьбу друга. А я был достаточно смышлен, чтобы оценить сделанный ими выбор.

Гуадальмедина пожал плечами.

— Чего вы от меня хотите? — сердито бросил он. — Если король потерял голову, говорить больше не о чем. Тут и петух снесется.

Это высказывание привело меня в задумчивость, итогом коей стала мысль о том, как странна жизнь. Взяв в жены прекраснейшую из женщин, могущую составить счастье любого, король, попросту говоря, шляется по бабам. Да не по каким попало, а самого что ни на есть низшего разбора — актриски, горничные, трактирные служанки. В те времена мне еще и в голову не приходило, что так, вопреки природным добродушию и флегме нашего государя, проявились в нем два главнейших, более всего свойственных ему порока, которые очень скоро промотают и расточат престиж монархии, созданной его дедом и прадедом, пороки же эти суть непомерное любострастие и полнейшее безразличие к государственным делам. И тут, и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×