Он потрошил страну, лежащую, как беззащитная шуба. Оторвал хлястик Прибалтики, крошечную, точно манжета, Молдавию, воротник Украины, подол Таджикистана.

Такающая бубнящая труха на миг обернулась внятными словами: «Шоб вы усi поздыхалы!» – и взмыла к потолку воплем покрываемой ослицы.

Уже не было Шапчука, только бесноватая химера, что глумилась и чародействовала над поверженной картой.

Пятясь, я вышел из архива. На входе, неподвижный и трухлявый, как сфинкс, сидел Кочуев.

До самого утра бродил я по госпиталю, и повсюду мерещились мне лежащие бездыханным валетом Прасковьин и Яковлев, точно куликовские схимники, но то были просто остроконечные тени, похожие на монашеские рясы и клобуки.

В провидческом дурмане я видел, как Мамеда Игаева на руках несли в сортир его земляки, а он, желтый, властный и злой, похожий на степного раскосого деспота, погоняя, лупил их по бритым загривкам.

Гроза миновала, за окнами молочно светлел воздух. Я чувствовал только дрожь и лютую усталость.

С рассветом первыми вернулись людские шумы и запахи. Ржаво скрипели ворота на проходной, тарахтел мотор грузовика и сладко смердел бензин. В гулких коридорах зашлепали тапки поварих, в столовых гремела посуда, тявкали высокие бабьи голоса, на ветеранском этаже раздался резкий старческий кашель, будто кто-то крушил сапогом деревянный ящик. Дохнуло кислым супом, дегтем и камфарой.

На построении я встретил Кочуева. У него вздулся крутой голубиный зоб, в котором гукала и рокотала вчерашняя по крошкам склеванная тайна. Он смотрел безумным настороженным взглядом и не узнавал меня.

Явились перерожденные Прасковьин и Яковлев, гнилостно-бледные, в странных морщинах, точно неизвестный творец оставил на их заново вылепленных из плесневеющего теста лицах свои дактилоскопические следы.

Пришел Мамед Игаев, весь какой-то масляный, словно его, как деревянного идола перед юртой, натерли до жирного блеска бараньим салом.

Шапчук отсутствовал.

Сразу после построения меня вызвали в кабинет к завотделением подполковнику Руденко. Он был приветлив, отирая руки марлевой тряпицей, сказал, что зондирование показало у меня язву в стадии обострения. «Три миллиметра», – со значением заглянул в медицинскую карточку, и родимый сосок на его шее налился нежной кровью.

У меня не оставалось сил для радости. Я лишь кивнул. Руденко также сообщил, что бумага, заверяющая этот диагноз, с его и начмеда, подполковника Федотова, печатями отправлена на подпись к начальнику госпиталя.

Прощаясь, он добавил с улыбчивым прищуром:

– Батьке своему привет передавай.

– Спасибо, обязательно передам, – сказал я.

Потом я побывал у полковника Вильченко.

– Не годен к строевой службе в мирное время, по статье 32Б, – подтвердил он. – Понял, да? Но если война, и Родина призовет, то снова станешь годен. Ладно, иди собирайся.

Палата валялась, разбитая похмельем, как параличом. Я торопливо набил вещами сумку.

Танкист Прищепин еще спал. В худом теле, лежащем сломанной мертвой веткой, уже не было ни демонизма, ни величия.

Я сердечно простился с Игорем-черноморцем.

Евсиков сказал:

– Зайдешь на почту, телеграмму отправишь. Я там своим, домой, пару строчек черканул. Пусть ждут… – и протянул мне новый послереформенный рубль с нелепым казначейским уточнением «Один» и бумажку с адресом и текстом.

В спортивном костюме и с дерматиновой сумкой я вышел за проходную госпиталя.

Был понедельник, девятнадцатое августа тысяча девятьсот девяносто первого года.

Укладчица № 5

Ветхие шторы закрывают единственное окно комнаты. С несущей стены полностью удалены слой штукатурки и дранка вплоть до кирпича. На полу беспорядочными свитками лежат старые обои. То, что еще не успели сорвать, вьется грязными локонами. С потолка свешивается люстра из пяти круглых, матового стекла, плафонов, похожая на учебную модель молекулы.

Появившаяся из-за двери рука с черной опушкой на пальцах клацает по выключателю:

– Лидия Михайловна, я не устану повторять: скупой платит дважды!

– Паша, милый, да на твою смету можно Петродворец отреставрировать. А мне не нужно дворца, я хочу подобие земного человеческого жилья, а не хором ангельских.

Павел Герасимович розовощек. У него увесистый нос с мускулистыми ноздрями, бесцветный рот, заметный благодаря контуру однодневной щетины. Его сорокалетней моложавости угрожает плешь, отороченная меховым полукругом. Павел Герасимович одет в синий комбинезон, с широким карманом на груди. Он сжимает чернокожий блокнот-ежедневник с остро выглядывающим карандашиком. Когда Павел Герасимович говорит, он морщит лоб, причем всякий раз по-иному. Если Павел Герасимович слушает, то лоб похож на смятую бумажку, которую тщательно расправили. И моргает он чаще, чем того требуют глаза. У Павла Герасимовича они голубые.

– Лидия Михайловна, помяните мое слово, слезы потом начнутся горькие. У одной подруги в доме то, у другой это, а я, как проклятая всю жизнь, и тому подобное. Не деньги жалейте, а нервы свои, свежесть и красоту!

Макияж Лидии Михайловны соперничает с театральным гримом и только подчеркивает упадок. Она фальшивая, воскового цвета блондинка, кареглазая, с замшевыми, восточного образца, веками, избыточным пухом на щеках и рифленой шеей. Лидия Михайловна одета в кружевную блузку песочного цвета. Короткую черную юбку продолжают венозные, под гжель, ноги. Ей бы не стоило носить и открытую обувь. У Лидии Михайловны обрюзгшие ступни с длинными стручковатыми пальцами и ярким педикюром.

– Просто разучились, Паша, работать. Раньше не было всех этих обоев водоплавающих, и прекрасно без них обходились, нормально жили, уютно.

– Вас послушать, Лидия Михайловна, так надо вообще в пещеру перебраться! К черту прогресс! На мамонтов охотиться будем!

– Знаешь, Паша, – Лидия Михайловна с чувством выдирает из стены бумажную прядь, – ты мне мозги не крути. Настоящему мастеру все равно, какие обои, он свое дело знает – на то и мастер.

– Эта вот психология «карамельку из говна» меня убивает! – Павел Герасимович вскидывает руки, фальшиво капитулируя перед психологией. – Лишь бы как сделать! Советский такой подход к делу. А может, хватит по-советски, может, уже по-европейски надо?

– Паша, у тебя замашки, как у кутюрье или ювелира какого-нибудь. Тебе совесть не позволила брать с меня, как с других людей, так ты решил теперь свое на материалах заработать! – Лидия Михайловна победно щурится.

– Да я на вас копейки не выгадываю! – звонко и неожиданно оскорбляется Павел Герасимович. – Пожалуйста, сами закупайтесь. Только у меня будет одна просьба: не рассказывайте никому, что Павел Герасимович у вас ремонт делал. Меня приглашают, сами знаете, кто – люди влиятельные, мне фасон держать надо. Так что обо мне никому ни слова, договорились? И если хотите знать, Лидия Михайловна, мой труд не менее ответствен, чем труд ювелира. А в чем-то и поважнее будет. Вам серьги не понравятся, вы их в шкатулку положите, а потом в комиссионку сдадите, а ремонт никуда не спрячешь, он весь на виду – и шедевр, и халтура. Я в свою работу душу вкладываю, частичку себя оставляю!

– Ты эту арию Врубеля поверженного пойди кому-нибудь другому исполни. Ничего особенного нет в том, чтобы старые обои содрать, а новые поклеить.

– Вот о профессии не надо в таком тоне высказываться. Подход у вас типично дилетантский, уши вянут, слушая.

– С мужем покойным всю жизнь сами ремонт делали, и без специального образования…

– Так у вас до моего вмешательства, Лидия Михайловна, вы извините, конечно, как в склепе было. Обои

Вы читаете Госпиталь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×