Всё тот же июнь 1942 г.

Ночь пробиралась по кривым улочкам Гурзуфа, как битая собака, пугливо и неприметно для прохожих. Впрочем, каких прохожих? Листовки, белевшие в темноте даже сейчас, когда вроде и не к кому было обращаться, кричали с гортанным немецким акцентом: «erschissen — путет расстреляйт!»… — Только высунься во двор после того, как напольные часы в кабинете коменданта прогудят медным звоном 10 вечера.

Но вслед за этой, по-собачьи пуганой, битой ночью всё равно крались живые тени. Прижимаясь к подворотням купеческих домов, к слепым кариатидам дач мелкотравчатого дворянства, воротам обывательских дворов и сокращая путь через развалины, уже залеченные подорожником и лопухом. Крались гуськом, воровато, но словно оскалив зубы, в любую минуту готовые впиться в горло врагу…

Странное дело, но проводник этого невидимого постороннему глазу отряда беспечно шёл прямо посредине улочки, отбрасывая длинную тень на посеребрённой луной чешуе булыжной мостовой. Впрочем, даже попадись он на глаза, спрятанные в тени глубокой немецкой каски, вряд ли кто из патрульных стал бы срывать с плеча маузер: «Halt!» Согбенная в три погибели — более, чем того стоило — кряхтящая и причитающая что-то набожное, фигура в длинном, до пят, стёганом халате опасения не внушала нисколько. Самое большее, чего мог опасаться старый татарин — того, что постучится ему в нарочитый горб прикладом фельдполицай: «Дранг нах… хауз!»: что, мол, взять с этих бестолковых «союзников», которые, поди, и по- русски читать не умеют, не то что по-немецки?…

— Зелимхан, далеко ещё? — окликнула старика непроницаемая мгла, когда тот поравнялся с очередным заколоченным парадным, всё так же бормоча под нос то ли набожные аяты, то ли безбожные проклятья радикулиту и старости.

Зелим остановился, шумно высморкался в сторону, чтобы осмотреться, в тон своему непрерывному, как колотушка сторожа, бормотанию, отозвался:

— Пришли. Через один дом… — И побрёл дальше, шаркая растоптанными туфлями.

Через один дом старший лейтенант уткнулся в спину идущего во главе цепочки Кольки Царя и выглянул через его плечо.

Домишко просел между соседними, в восточном стиле, усадьбами, словно ящик чистильщика между торговыми киосками. Над дверью с почти приросшим к ней единственным окошком и впрямь белели пузатые буквы чёрной старинной вывески: «Керосин» времён, должно быть, НЭПа и «нашего ответа Чемберлену». Вот он, указанный Зелимханом ориентир…

Саша Новик слегка подтолкнул Кольку в спину, одетую во всё тот же пижонский «лапсердак».

Царь, сунув руки в карманы, отделился от спасительной тени. Иначе никак, улица Кизиловая тут выписывала очередной из своих немыслимых кренделей, так что «через дом» по одной стороне — получалось почти напротив. И с независимым видом, вихляющей походкой потомственного босяка, Романов направился к двери и слепому окошку, безжизненному, как глазница черепа.

Впрочем, после того как Колька не особенно деликатно погремел железным «ухом» висячего звонка, позвенел оконным стёклышком и крикнул в изрядную, с палец, щель между дверью и косяком:

— Баб Маша, отпустите керосину! Тетушка Фелиция затеяла самогон варить, очень просят!.. — Засаленную занавеску прожгло пятно свечного огонька.

Если первая фраза вполне могла быть и случайной, то вторая — никак. Её раздельно, чуть ли не по слогам, старый садовник надиктовал Новику около часа назад, когда они, вместе с бывалым Колькой, сидели у него в сторожке, а остальные члены группы оставались во дворе: кто пристроился за огромным винным чаном, кто — за горой садового хвороста.

Надиктовав эту бесхитростную фразу, Зелимхан с прямотой осла упёрся — не стал рассказывать, откуда ему известен этот подпольный «сим-сим».

«Это не моя тайна, Саши-джан. Хочешь верь, хочешь не верь… — всё, чего добился Новик от старика. — А ответить тебе должны будут»…

— Неужто жива ещё тетка? — раздалось из щели.

— Живее нас с вами… — хмыкнул Колька Царь, озираясь…

Лавка действительно до сих пор отпускала керосин, ставший ещё более насущным с тех пор, как вместе с советской властью исчез «Коммунхоз», а разом и «электросеть». Не то чтобы вовсе «электрика» потухла, но сосредоточилась она исключительно на обслуживании оккупантов. Ну и ещё тех немногих, это уж кому повезло быть на одной линии с оккупационными учреждениями или немецкими квартирантами. И, как бы ни косился командир здешней команды «фельдполицай» Дитрих Габе на этакую лавку: «всё для поджога», но гауляйтер распорядился не чинить препятствий частной торговле населения. Так что баба Маша продолжала благое дело…

Керосиновая леди

С этой «Gro?mutter Marija», «бабушкой Марией», оберлейтенант Габе и сам не прочь был «дедушкой» заделаться. Хоть ненадолго.

Даром, что на первый взгляд пришедшая зарегистрироваться в комендатуре Мария Казанцева и впрямь показалась эпической, или там хрестоматийной ведьмой. Появилась на пороге в рыжем шерстяном, несмотря на жару, платке, насупленном на самый нос, в каком-то немыслимом одеянии, которое иначе как хламидой и не назовёшь. Седая прядь выбивалась из-под платка на щеку, изуродованную лиловой бороздкой шрама. Да ещё керосином от неё несло преизрядно.

Оберлейтенант, который случайно оказался тогда у стола «трудовой занятости» в комендатуре, брезгливо поджал тонкие губы, сторонясь сутулой фигурки, и направился к двери. И — запнулся, уже взявшись за медную ручку, когда услышал за спиной спокойное грудное сопрано практически без акцента:

— Ich wollte den Arbeitsplatz des sterbenden Onkel einnehmen, Herr Offizier….

Вздернув выгоревшими бровями, Дитрих обернулся. На стуле перед секретарем сидела дама…

Donnerwetter! Вне всякого сомнения, дама — этакая трагическая «Юдифь» Франца фон Штука из Дрезденской галереи! И дама с равнодушной любезностью, с которой обращаются к слугам, говорила на прекрасном немецком непосредственно коменданту Лидвалю, игнорируя своего соотечественника, секретаря отдела «трудовой занятости»:

— Я хотела бы занять место своего недавно скончавшегося дядюшки в керосиновой лавке…

Теперь невообразимая бурая хламида дамы казалась не более чем изобретательностью портного, прислуживающего даме из обедневшего дворянского семейства. Вон, даже краешек кружевного воротника выглядывает из-под сброшенного на плечи платка. Седая прядка на щеке оказалась единственной, не нарочно ли выпущенной из классического тяжёлого узла русых волос, поднятых на затылке. Взгляд бездонных, как ночь, агатовых глаз хранил тайну этого хоффмановского превращения лучше всякого грифа «секретно». И даже шрам, от скулы к шее, стал клеймом некоей тайны происхождения. И, как ни странно, именно этот лиловатый шрам, придав продолговатому лицу печать нескончаемой, со сцепленными зубами, памятной боли, сделал возраст дамы совершенно неопределимым. Такую печать можно нести и в двадцать лет, и в тридцать, и в шестьдесят. Впрочем, присмотревшись к морщинкам в опущенных уголках большого рта, всё-таки…

«Не больше сорока, сорока пяти…» — решил для себя оберлейтенант Габе.

— Вы сказали, в керосиновой лавке?… — спустя добрую минуту переспросил комендант, не менее Дитриха ошарашенный.

Майор Густав Лидваль, который, разговорившись с Дитрихом, также случайно задержался здесь, ладонью смёл со стула русского чиновника и, усевшись напротив, поставил локти на стол и положил двойной подбородок на замок пальцев.

— Такой очаровательной и обаятельной фрау никак не годится сидеть в какой-то там вонючей керосиновой лавке! — наконец разродился он довольно неуклюжим комплиментом. — Даже ради светлой памяти вашего дядюшки примите мои соболезнования…

— Danke… — коротко кивнула таинственная незнакомка. — Благодарю вас, но у меня есть дети, которых едва ли насытит моё обаяние.

— Конечно, конечно… — развел руками майор, — фрау…?

— Мария Казанцева.

Вы читаете Разведотряд
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×