Второй тайник я сделал в расщелине под скалой — много дальше от мест обычных прогулок, чем первый. Тут я более тщательно позаботился, чтобы мой путь не прослеживался. С тропы, пробитой в заваленной снегом теснине, я сворачивал там, где врезающаяся в неё скальная гряда всегда освещена солнцем — оттого мох на камнях был абсолютно сухой: следы не отпечатывались, и, если специально, склонившись с лупой, не рассматривать бурые и жёсткие моховые ворсинки, то заметить следы нельзя. В то, что на таком расстоянии от тропы тайник можно учуять носом (пусть там скопится даже несколько десятков листов) — я по-прежнему не верил.

20

«Когда же я-то научусь различать запах? Почему я ничего не чувствую?» — удивлялся я. И это продолжалось долго. Ну, свой, понятно, не замечаешь. А другие? — Ну, они, допустим, не носят, сразу отсылают… Или уничтожают, или куда-то ещё девают… Ладно. Но почему я должен им верить, что этот запах вообще существует? — И всё-таки наконец пришлось убедиться… Странно: это произошло не в тот раз, когда я наткнулся в своём первом тайнике на чужое стихотворение — тогда ещё я ничего носом не почувствовал, омерзение было, так сказать, интеллектуальным. Лишь позже, когда стал общаться с «читателем», я понял, что это такое. Он некоторые листы мне пытался показывать, и это было невыносимо: смрад, от которого сатанеешь! — бежать, вырваться из него любой ценой, глотнуть воздуха! — Я понял, что это действительно барьер, который очень трудно преодолеть.

21

Подходя к монастырскому почтовому ящику, я был готов бросить конверт не надписанным. Лихорадка меня истрепала: я не мог дольше оставлять конверт у себя, но не мог быть и уверен, что кто-то вскроет его и прочтёт мой опус.

Тут я увидел длинного, тёмноликого человека, который опустил письмо, повернулся и отходил от ящика. Почему-то как раз мрачная тень… или, если сказать точнее, выражение упорного, бескомпромиссного уныния на его лице — побудило меня к нему обратиться. Сам не знаю, как это произошло. Он не замечал меня, — я тронул его за рукав:

— Э… постойте… простите пожалуйста… можно вам… э… такой вопрос…

— Что вам угодно? — обернулся, приостанавливаясь.

Я был страшно смущён, весь горел. Всё же непостижимым образом слова отслаивались от моей оцепенелой воли.

— Со мной первый раз… случилось это… и… видите ли… я не совсем понимаю… куда надо отправлять…

Он меня оглядел, словно окатил волной мрака. Но презрения не было — я понял, что не обманулся, и это меня ободрило.

— А почему вы, — спросил он медленно, — почему вы думаете, что когда это случится во второй раз и так далее, вы будете в ином положении?

— Как?… в каком?

— Если вы не знаете адреса, то вы никогда его знать не будете.

— Но… Не понимаю… Первоначально они же должны… откуда-то браться: адреса…

— Нет, не должны.

Я мог возразить: «Но вы же где-то взяли», — но произнести это было невозможно, потому что я не знал, как бы он продолжал со мной разговор. Я был в отчаянии. Он это видел, и я видел, что жалости он не испытывает. Поэтому, очевидно, не жалость и не симпатия, а что-то тем более загадочное руководило им, когда он сказал:

— Знаете ли, здесь неудобно разговаривать: многие ходят. Давайте отойдём в сторону.

Он указал влево, и мы двинулись за настоятельские покои. Вышли на обрыв. Здесь была задняя, глухая стена, нагретая солнцем. С черепичной крыши после недавнего снегопада катилась капель.

Пока мы шли, я успел обозлить себя — нарочно, деланно.

«Не понимаю, — бормотал я. — Из чего делают проблему! Это смешно!.. Что я должен? — Хочу — пишу. Что хочу, то и делаю. Почему я должен оглядываться на идиотов? Ладно, пускай я буду наблюдать их ужимки, но…»

— Вам смешно? — перебил он меня. — Ну, попробуйте посмейтесь. — Он обратил снова на меня взгляд такого мрака, что я умолк.

Мы стояли минуту на слепящем солнце. Капель пела за нашими спинами. Повинуясь некоему испытательскому любопытству, я вытащил конверт и, не оборачиваясь, повертел перед ним.

— Видите: хотел бросить не надписанный. Вы здесь давно, да? Скажите, что бы произошло?

— Вам бы его вернули в келью, — объяснил он без выражения, — а потом стали бы так назойливо звать к хавию, что вы бы сдались.

Я присвистнул:

— Ну, это ещё поглядеть… А как узнали бы, что это мои стихи?

Он даже не удостоил ответом такой вопрос.

— Ну хоть прочли бы? — не отставал я.

Поморщился: — Зачем? Что за мальчишество? Что вы из себя делаете?…

И снова:

— Зачем?

— Ну хорошо, предположим. И что посоветовал бы хавий?

— Отправить вашим близким. Кто у вас?

— Ого! Каким это близким? У меня мать и сестра. Что — к матери?… Вы сами знаете, что бывает в этих стихах… И это — к матери?… или к сестре?… а? — Бред сивой лошади!

Он дёрнулся:

— Это я — хавий? Так?

— Нет… почему… — (Я на попятный.)

— Почему?… А почему я должен воспринимать от вас словосочетания типа «бред сивой лошади»?

— Я извиняюсь. — (Совсем смешался.)

— Не «извиняюсь», а «извините»!.. Недомерок! Заткнулся бы ты!

— Однако… Что это вы?… Что с вами?

22

«Три тайника — как три духовника» — писал я… Наверное, это было в то время. Стихотворение, понятно, не сохранилось, только одну строчку всего и помню… Прошло сорок лет — вся жизнь, можно сказать, а я так и не привык: мучительно стесняюсь показывать, произносить вслух — даже вот такую одинокую строку… Печатать — можно: кто-то далеко, незримый, неконкретный откроет и прочтёт… Но когда я сам здесь — это как испортить воздух в приличном обществе. И ничего с этим не поделаешь. Таковы мы, поэты старой закваски, воспитывавшиеся в монастырях у скибов…

23

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×