от ползавших детишек.

— От ученых проклятых книг, говорит, всех бежати! Нитнюдь не проницать в них!.. Бежати, аки Лот от содомлян!..

Сергунька усмехнулся.

— Это — кто как понимает об этом…

— Вот ты, понимающий, начитаешься и Бога забудешь. Все Сашки да Машки там какие-то… что это за книги!..

Все засмеялись. Громче всех дурачок Никита.

— Кабы их живыми поглядеть, Машков-то этих! — сказал он и снова прыснул со смеху, за ним и все остальные. Даже и Сергунька рассмеялся.

Потом сказал внушительно и убежденно:

— Ясное солнце, вот какие это книги! Всякая накипь очищается, когда почитаешь — душа лудится!

Дед покрутил головой, продолжая смеяться.

— На-шел солнце!.. Романы… Либо про женитьбы, либо про политику, больше в них ничего и нет!.. Солнце ясное одно: божественное писание! Читаешь, слеза прошибает иной раз!.. Во-о…

— Поплакать и над стихом можно… Есть такие — все сердце пронзит!

— Суетная мудрость!..

Сергуньке не хотелось при бабах вступать в спор с дедом, но и молчать было конфузно: замолчал, значит, признал себя побежденным, а сдаваться он и не думал.

— Ежели в моей голове что доброе замелькало, то от этих только книг, — сказал он с убеждением.

— Мудрецы! — иронически воскликнул дед Герасим. — Ученые книжники!.. А заставь такого ученого прочесть церковную книгу, он правильно не прочтет…

— Ну-у?!

— Не ну, а тпру!.. Не прочтет! Он силу не знает точки, запятой, титла… А и прочтет, так все перетолкует по-своему!

— На то и разум дан человеку: испытуй и перетолковывай…

— Разум? — Дед сердито стукнул костылем. — Разум, как воробей, и где зря залетает… Ему тоже дай волю, он тебя занесет… Э-э!.. Нет, ты погоди! Молода, в Аршаве не была! Ты послухай сюда…

Дед начертил костылем какие-то таинственные знаки на утоптанной земле.

— Был один гордый воевода — я тебе скажу. Ну… Как-то стал читать Евангелие да дочитался об гордых, а не поймет, что к чему? И пошел к о. Серафиму. Он ему растолковал: вот, мол, в какой смысл тут говорится… Он как вдарится кричать! Говорит: кого обидел, умиротворю вчетверо… Вот видишь? Ни к кому не пошел, а к о. Серафиму…

— Спасибо, был святой близко, а то бы и не понял, что к чему…

— Да тут смеху нет, Сергей, ты клинья не подбивай. А белендрасы-то свои кинь, послухай меня! Пра- а…

— Чудак ты, дедушка! — коротко засмеялся Сергунька. — Только лишь лучи световые мелькнули в голове, а ты: брось! Кто же это от света да в темноту захочет? Чудак.

Ему хотелось сказать им, этим старым, износившимся от черного, неблагодарного труда людям, какую радость, какое упование дает этот чудесный свет растущего понимания, как раздвигается чудесная жизнь, в какую чудесную высь взлетает душа. Но слов таких, каких надо, сильных, ясных, вразумительных, не было у него для них, темных и равнодушных. И он не сказал ничего.

Постоял. Вернулся во двор. Оглянулся кругом: все на своем месте и все такое убогое, серенькое, — но вся жизнь уходит на созидание и поддержание этого скудного гнезда, все помыслы, заботы и усилия. Все в ней, в этой жизни, незыблемо установлено и безнадежно, — все, от серой кучки ободьев на гумне до старых верб на леваде, от разговоров деда о попах и о божественном до самого упоительного сквернословия с соседями из-за пегого поросенка-бедокура. Все это для Сергуньки было известно и… скучно…

Будни удручают тучей мелких, неизбежных хлопот, беспрерывной работой, страхами за завтрашний день, теснотой. Они висят над душой и в праздник, но самим Богом установленный досуг на несколько часов отодвигает их в сторону. Старики идут в церковь. Молодежь толчется на рынке возле церковной ограды. И эта пестрота одежд, лиц, голосов, жужжащий говор, торг, веселая болтовня и глубокомысленное обсуждение в кругах какого-нибудь вопроса о Китае или звезде с хвостом, о летающих машинах вносят ощущение общественности, будят немножко мысль, выносят ее за пределы этой кривой, кочковатой улицы в неведомые, почти фантастические дали.

Кончится торг, разъедутся телеги, затихнет гомон. Разбредется народ по хатам, и остаток дня проходит по раз заведенному порядку — сонно и однообразно.

Обедают рано. После обеда ребятишек прогоняют на улицу, взрослые заваливаются спать. Спят жадно, запоем, всхлипывая, всхрапывая, с бормотанием и стоном, целый день до вечера спят. А вечером выйдут на улицу, сядут на завалинках или бревнах и лениво перебрасываются редкими, короткими, скучными словами, зевают, молчат, слушают визгливое пение граммофона в доме о. Максима или всем знакомые разглагольствования деда Герасима.

Потухнет заря на западе, в сумерки закутаются белые хатки, стихнут девичьи песни, смех и визг, веселый гомон молодежи… Ночь надвинулась: пора спать… И снова заваливаются по всем углам, и спят с тем же упорным ожесточением, как и днем.

Сергунька любил все-таки праздники за то, что они позволяли оторваться от ежедневной обрыдлой работы и почитать книжку или газету. Читал он запоем, безотрывно, забывая об обеде, обо всем окружающем, — весь уходил в иной, диковинный и разнообразный мир, столь не похожий на жизнь станицы Безыменной. Случайно попавший газетный лист или номер «Нивы» он штудировал весь, начиная от первой строчки и кончая объявлением о 18 предметах за 3 руб. 95 коп., или о том, как развить роскошный бюст. И даже эти объявления уносили его мысль из тесного и скудного впечатлениями угла в беспредельную область жизни яркой, богатой, заманчивой, возбуждали мечты, желания и зависть. Эх, если бы деньги! Сколько бы превосходных вещей можно выписать: и 18 предметов, и Кодак, и книгу о гипнотизме, и собрание сочинений Никитина…

Стихи он так любил… Он упивался их музыкой, печальной и светлой, всегда прекрасной, нежной, покоряющей. Будила она в его душе трепетно-сладостные отзвуки, восторг и грусть неизъяснимую, туманные, волнующие грезы. Нередко ускользал от понимания его мудреный смысл коротеньких, обрубленных, зубчатых строк, но созвучья слов пели долго и нежно в его сердце, беспричинные, счастливые закипали слезы, в новый наряд, певучий и яркий, наряжался весь мир, преображался тесный и скудный уголок земли, в котором он родился, жил, работал… И точно далекое эхо заречное, в ответ чужим стихам слагались свои песни, в которых — увы! — так мало было смысла. И лишь складные, мерные напевы звучали как будто похоже на те, чужие, в которых была такая дивная гармония…

Были стихи, что не читались, — петь хотелось их!.. Поют деревья, блещут воды, Любовно воздух растворен…

И блеск, и звенящий поток весенних звуков, яркий наряд весенних красок, воссозданный волшебной властью художника, переполняли замиравшее от восторженного умиления сердце толпой блестящих образов и странных воспоминаний, близких, милых, затерянных в суровой житейской суете. Своя весна, весна родины, примелькавшаяся, знакомая, вдруг открывалась перед ним в новой, невиданной красе, расцветала, наряжалась…

Зеленая балка меж пашен, и разбрызган пестрый узор по ней: золото, пурпур, бирюза, алый бархат тюльпанов, «цветов лазоревых», среди сизых пучков густо пахнущей полыни. Ветерок вздыхает над голым кустарником — пыль золотистая, нежная чуть закурилась над ним: лопаются почки. Не слыхать голосов человеческих — над ухом лишь мушки звенят, да жаворонки за черной пашней сыплют заливистые трели.

Вы читаете Счастье
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×