Назон, несколько раз выпалил эпилептик следом за матерью, многозначительно произнесшей это имя, когда однажды дождливым днем Котта стоял в полутемной лавке.

Ну конечно, Назон, римлянин этот. Жив ли он еще? Где похоронен? А что, разве есть такой закон, который обязывает беспокоиться о римлянине, сгноившем себя в Трахиле? Закон, по которому надлежит отвечать на вопросы одного чужестранца о местопребывании другого? На этих берегах жили и умирали скрытно, под камнями, словно мокрицы. В конечном счете Котта узнал не многим более того, что на краю земли не любят разговаривать с приезжими из Рима. Вот и Ликаон, канатчик, тоже помалкивал. В письме, спустя долгие месяцы добравшемся до виа Анастазио, было написано: Мне здесь не доверяют.

В один из последних апрельских дней Котта отправился в Трахилу. У самой воды, на берегу, усеянном ракушками, звенящем от каждого шага, ему встретилась процессия, взывавшая к какому-то всемогущему божеству с незнакомым именем, чтобы оно даровало плодородные поля, большие уловы, рудные жилы и спокойное море. Эта процессия ненадолго увлекла Котту за собой; кое-кого из богомольцев он узнал, даже под личинами из пепла, которые искажали их черты. Был среди них и канатчик. Затем Котта свернул в сторону и зашагал по змеящейся вдоль склонов тропинке, окаймленной полынью и терном. Когда он поднялся уже довольно высоко и, на миг задержавшись посреди осыпи, глянул вниз, процессия была всего лишь длинной вереницей безликих существ. Они безмолвно ползли по берегу; трепетали крохотные флаги, крохотный балдахин колыхался над тележкой, которую толкала и двигала черная гурьба. Порывы ветра делали неслышным пение, вопли причитаний и звон кимвалов. Там, внизу, обитатели Томов пытались заключить мир с небесами, которые были к ним неблагосклонны. В дымке они слились воедино с серым прибрежьем. Котта наконец остался один. Он пересек неширокий луг горной долины, спотыкаясь, проковылял по старому ломкому насту в тени скальных круч, и все время глубоко внизу покоилось море. Здесь ходил Назон. Это был Назонов путь.

Котта теперь поневоле смотрел только под ноги; склоны каров были настолько круты, что порой он мог продвигаться вперед лишь на четвереньках. А потом вдруг перед ним вырос каменный пес, грубо обтесанное, разбитое изваяние без задних лап. Тяжело дыша, Котта встал. Его окружали руины.

Трахила: проломленные известняковые стены, эркеры, из окон которых тянули свои ветви корявые сосны, крыши из тростника и сланца, дырявые, провалившиеся в закопченные кухни, спальни и горницы, и уцелевшие средь пустоты арки ворот, сквозь которые лишь утекало время, – некогда здесь, должно быть, стояли пять-шесть домов, конюшни, сараи…

И из этого запустения поднимались каменные монументы, десятки стройных пирамид, самые крупные – в рост человека, самые маленькие едва достигали Котте до колен. На верхушках пирамид трепетали матерчатые флажки, лоскутья всех цветов радуги, то была разрезанная и разорванная на ленточки одежда, а подойдя к одному из небольших памятников, Котта увидел письмена – псе лоскутья были с надписями. Он осторожно потянул поблекшую светло-красную ленточку. Материя была вплетена в камни так, что, едва он, желая разобрать письмена, вытащил флажок, пирамида рассыпалась. Камни покатились по ступеням, вздыбленным корнями сосны, и Котта прочитал: Не сохраняет ничто неизменным свой вид.[1]

Струйка песка, сбежавшая за камнями, замерла. Опять стало тихо. И Котта увидел среди разоренья уцелевшую крышу, на которой сидели галки, увидел дом среди руин. Он пошел туда, к этому крайнему отдалению, и еще на ходу принялся кричать, выкрикивать имена – свое и Назона, вновь и вновь, кричал, что приехал из Рима, из Рима сюда. Но ответом по-прежнему была тишина.

Ворота во внутренний двор были только притворены. Он толкнул их, открыл, а секундой позже, еще не опустив руки, застыл, точно объятый великим ужасом: там, в светлом углу двора, в стуже этих гор, меж остатков снега и замерзших луж, спокойная и зеленая, стояла шелковица; ее ствол был выбелен известкой, для защиты от диких животных, и снег под нею синел пятнами сока от упавших ягод.

Как люди, очутившиеся в потемках, начинают от страха насвистывать и напевать, так Котта начал вновь звать Назона, пересек двор под заслоном собственного голоса, вошел в арку и, наконец, в дом поэта. Все двери были распахнуты. В комнатах ни души.

На маленьких оконцах парусом вздувались льняные занавески и в такт с порывами ветра открывали вид на запущенный сад и дальше, вниз, в молочно-белую глубину. Под этой белизной, наверно, пряталось море. Вот оно что: от Назонова стола видно море. Печка была совсем холодная. Между заскорузлыми горшками, чайными стаканами и оглодками хлеба сновали вереницы муравьев. На полках, на стульях, на кровати лежал тонкий белый песок, поскрипывавший и под ногами, песок, тихо струившийся с потолка и стен.

Дважды, трижды обошел Котта этот каменный дом, рассматривал пятна сырости на штукатурке, римский уличный пейзаж под стеклом в черной деревянной раме, провел рукой по корешкам книг и громко прочел их названия, но по имени больше никого не звал, опять прошагал к лестнице на верхний этаж, все так же рассеянно сжимая лоскуток, который дуновенье сквозняка выхватило у него из рук и сразу опять уронило. Котта нагнулся поднять его и вдруг уперся взглядом в близкое лицо какого-то человека. В темноте под лестницей, поджав колени, сидел старик, он кивнул на лоскуток и, не дав остолбеневшему Котте опомниться, сказал: Отнеси обратно.

Котта почувствовал, как неистово забилось сердце. Назон, пробормотал он. Старик быстрым движением схватил лоскуток, смял, бросил Котте в лицо и хихикнул: Назон – это Назон, а Пифагор – это Пифагор.

И вот уже час минул с той поры, как Пифагор был обнаружен, а он все сидел под лестницей. Напрасно Котта обращался к нему, напрасно повторял свои вопросы. Пифагор, Назонов слуга, не внимал более никаким обращениям, порою, однако, заводил тихие, торопливые монологи без жестов и тогда бранил Котту стервятником, который питается трупами родичей и убивает самых преданных своих слуг, хихикал, умолкал, начинал сызнова и невесть откуда, проклиная вдруг какого-то эгейского диктатора, который непотребничал с козами, после чего собственноручно ломал им хребет; потом он вдруг подобрел, раз даже весело хлопнул в ладоши и благословил чудо переселения душ; сам-де он уже побывал в образах саламандры, канонира и свинарки, да и ребенком безглазым сколько лет прожил, пока это злосчастное тельце не упало наконец со скалы и не утонуло.

Котта не произносил больше ни слова, безмолвно слушал. В мир этого старика, похоже, нет пути. Лишь позднее, в долгой тишине пауз, когда Пифагор молчал, он все же вновь заговорил – сначала довольно безразличным тоном, каким говорят с идиотами, и просто чтобы, по возможности, приобрести доверие старика. Но в конце концов Котта понял, что пустился в разговор всего-навсего из стремленья выставить против этой идущей из тьмы, путаной болтовни порядок и здравый смысл хорошо знакомого мира: Рим против невообразимости шелковицы в снегу под окном; Рим против торчащих в безлюдье каменных пирамид, против одиночества Трахилы.

Он описывал слуге бури своего путешествия и печаль расставанья, говорил о горьком вкусе диких померанцев из рощ Сульмона и все глубже тонул во времени, пока не увидел наконец тот пожар, что девять лет назад пылал у Назона в доме на Пьяцца-дель-Моро. Из комнаты с балконом, где заперся Назон, тянулся тонкий дымок. Пепел хлопьями летел из распахнутых окон, а в передней, среди багажа и световых узоров, которые оставило на мраморном полу предвечернее солнце, сидела и плакала женщина. То был последний день Назона в Риме.

Вы читаете Последний мир
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×